Год бродячей собаки
Шрифт:
К действительности Андрея вернул истошный крик Мырло. По-видимому, просветительская деятельность философа-марксиста не принесла результата, и конфликт отцов и детей вошел в совершенно новую фазу.
— Ты, дурилка картонная, — брызгал слюной Мырло, — неужели трудно понять, что денег физически нету! Последние мозги пропил, клизмоид!
По всему чувствовалось, что уровень алкоголя в крови собеседников упал ниже критической отметки. Мини-социальный взрыв назревал на глазах, и дело явно шло к рукоприкладству. Доцента несло по кочкам, и это было чревато.
— Да знаете ли вы все, — кричал Мырло со слезами в голосе, — что наше занюханное поколение уже никогда не будет жить при коммунизме!
Андрей сел на ватнике, подергал обличителя коммунистической идеи за длинный пиджак.
— Чего ты орешь? В чем дело?
Мырло, дернувшись, вырвал полу из его руки. Павлик стоял тут же, набычившись, тяжело опустив широкие плечи.
— Ты что, еще здесь? — с деланным удивлением обратился к нему Андрей.
— Да пошел ты! — огрызнулся Морозов, но Андрей не унимался:
— Ну нет, пойдешь все-таки ты! А, вернее, побежишь… — Царским жестом он достал из кармана вырученные за этюдник деньги и небрежно протянул их пособнику коллективизации. — На все!
Молчание наступило полнейшее, почище чем в последней сцене «Ревизора». Собравшийся было что-то возразить Павлик задохнулся и, как рыба, начал хватать распахнутым ртом воздух. Успевшая вернуться к остову автомобиля Любка напряглась, и только Шаман все так же равнодушно взирал на суету окружавшего его мира. Что ж до Мырло, выражение ссохшегося лица философа постоянно менялось, как если бы он был не в состоянии выбрать между охватившей его радостью и привычным недоверием.
— На все? — переспросил удивленно Павлик, предварительно захлопнув рот. Ум его напряженно работал, простенькое, рябоватое лицо озарялось сполохами дремавшего интеллекта. — Так… так тут же на четыре бутылки!.. Нет, на пять! — он поднял на новоявленного мецената полные сыновней любви глаза. — И на закуску остается…
Морозов собрал банкноты в тоненькую пачечку, аккуратно разгладил их на согнутом колене. Было заметно, что, смирившись с судьбой лишенца-трезвенника, он все еще не может отойти от шока негаданной радости. Ситуация граничила со сказкой, которых в долгом и трудном детстве ему никто никогда не читал. Мырло прослезился. Утерев глаза не первой свежести носовым платком, он повернулся к Андрею и прочувствованно произнес:
— Андрюха, прости гада! Я-то думал, ты пирог ни с чем, ренегат Каутский, а ты, Андрюха, человек! Ты звучишь гордо! Учись, Павлик!.. И не забудь купить колбаски, — напутствовал философ гонца уже совершенно другим, деловым тоном. — Хоть какой. Революционный пролетариат обязан идти на жертвы, так что ты уж, Павлуша, расстарайся…
Однако, по части проявления чувств всех перещеголяла Любка. Нет сомнения, что женщина эта была рождена повелевать и только злой рок спьяну, или, может быть, в шутку забросил ее в немытую, зачуханную Россию. И даже в этом случае, попади она лет пятнадцать назад в хорошие, профессиональные руки — отечественная сцена узнала бы новую Яблочкову или Пашенную…. но увы! Грациозно прошествовав через лужайку, Любка опустилась перед Андреем на колено и молча, как Родина-мать, поцеловала героя в лоб.
— Андрюша, — молвила несостоявшаяся Книппер-Чехова зычным голосом Кабанихи из «Грозы», — вы были неподражаемы!
И только наблюдавший за происходившим Шаман постановку мизансцены не оценил. Грязно выругавшись, он резко вскочил с земли, откатился на своих кривых ногах в сторону, где и замер в позе оскорбленной добродетели. Впрочем, такой поворот событий Любку нисколько не смутил. Все так же не спеша, женщина присоединилась к страдающему королю и, обняв Шамана за плечи, принялась что-то нашептывать ему на ухо. Время от времени она бросала быстрый взгляд своих русалочьих глаз в сторону Андрея и незаметно ему подмигивала.
Мырло подошел, попросил:
— Слышь, Андрюх, дай в зубы, чтобы дым пошел.
Из протянутой пачки философ-материалист вытащил сразу две сигареты. Одну, про запас, сунул в верхний карманчик пиджака, вторую начал сосредоточенно разминать в худых, узловатых пальцах. Отрываясь иногда от своего занятия, он сбоку посматривал на Андрея и чему-то хмурился. В его напряженных глазах появилось новое, печальное выражение.
— Вот что, парень, уходи-ка ты отсюда. Добром это не кончится.
— Ты о чем, Мырло? — Андрей с удивлением посмотрел на философа.
— Ты знаешь о чем, — Мырло постучал желтым ногтем по концу сигареты, запихивая обратно вылезший табак, прикурил от поднесенной спички. — Вообще-то, меня при жизни Иваном Петровичем величали…
— Извини, Иван Петрович! — осекся Андрей. Поколебавшись, спросил: — Думаешь, Шаман?..
— А что тут думать! — хмыкнул философ. — Может, ты считаешь, он эти твои взгляды не замечает? Да и Любка хороша, ну да какой с нее спрос: оторва, она и есть оторва. Только она его оторва — не твоя! Обращал, наверное, внимание, когда бродячие собаки сбиваются в стаю, сучка всегда при вожаке. В таком раскладе мы с Павликом не в счет — он пионер, я пенсионер, — а вот ты, Андрюха, в нашей колоде лишним будешь. Да и к чему тебе это? — он сделал несколько быстрых, энергичных затяжек и щелчком отбросил окурок к бетонной стене гаража. — Все люди, Андрюха, делятся на тех, кто спивается долго, со вкусом, и на таких, как ты, кто сгорает, как свеча. Душа у тебя мягкая, податливая, жалостливый ты, а такие в нашей помойке долго не протянут. Настоящего, заслуженного алкоголика видно издалека. Посмотри на меня! Кожа да кости, непонятно, в чем жизнь держится, а небо копчу и еще долго коптить буду. Спиваться, Андрюха, надобно умеючи. Ты станешь смеяться, а это тоже искусство. Сейчас тебе кажется, что все хорошо и прекрасно и жизнь весела, но, поверь мне, это очень скоро пройдет. От себя в пьяный рай еще никто не убегал, и ты не убежишь! — Иван Петрович хмыкнул, полез в карман за второй сигаретой. — Уходи, Андрей, пока цел, ей-Богу уходи! Если тебя Шаман на «перо» не подцепит, станешь таким же, как Чмо. Другого пути нет.
Мырло повернулся, посмотрел в сторону маячившей поодаль одинокой фигуры. Сидевшее на пеньке существо — пол его определению не поддавался — было одето в серый бесформенный балахон и такого же цвета шапку с торчащим из нее клоком то ли меха, то ли ваты. За пьющей компанией оно следовало на расстоянии, и, если ненароком приближалось, его тут же гнали по причине невыносимого, тошнотворно-сладкого запаха месяцами не мытого тела. Но водки на дне бутылки ему все же оставляли. Сначала Андрей недоумевал — почему? Потом понял: для этого было достаточно встретиться с Чмо взглядом. В огромных, сухо горящих глазах стояла такая боль, что вынести это было невозможно. Возникало острое чувство собственной вины за то, что жизнь сделала с человеком. От человеческого страдания, чтобы не видеть его и не знать, водкой и откупались.
Андрей слабо улыбнулся.
— Скажешь тоже, Иван Петрович! Я ж на Любку смотрю, как художник. Мне важно понять, как ее рисовать!..
— Во-во, — затряс головой Мырло, — именно! Ты еще только пристраиваешься, а, с позволения сказать, рисует ее Шаман и второго… — тут он хмыкнул, — художника рядом не потерпит. Уходи, Андрей, прямо сейчас и уходи! Я и Павлику это говорил, но он слабенький, малохольный. Если не к нам, пристанет к кому-нибудь похлеще, а попадет за решетку — там ему и конец.