Год две тысячи четыреста сороковой
Шрифт:
Я вышел из лавки, и толпа вновь окружила меня со всех сторон. Однако в обращенных ко мне взорах не было ничего оскорбительного. Ни у кого я не заметил и тени насмешки. Только слышался вокруг шепот: «Этому человеку семьсот лет! Как, должно быть, несчастлив был он первую половину своей жизни!». [19]
Меня поразили и чистота улиц, и отсутствие скопления людей и экипажей; можно было подумать, что нынче праздник тела господня. {14} А между тем город производил впечатление весьма многолюдного. На каждой улице стоял стражник, который следил за общественным порядком; он распоряжался движением карет, а также людей, нагруженных тяжкой ношею, причем особо заботился о том, чтобы дать им дорогу в первую очередь; при этом очевидно было, что ноша эта соразмерна их силам. Не было здесь тех несчастных людей {15} с побагровевшими от натуги лицами, задыхающихся, потных, стонущих под непосильной поклажей, которую у народов гуманных перевозят только вьючные животные; богач с помощью нескольких жалких монет не преступал здесь законов человеколюбия. Тем более не видно было среди них женщин, сего слабого и нежного пола, предназначенного природой для сладостных и счастливых обязанностей, а не для того, чтобы таскать тяжести, своим видом печаля взоры прохожих. Они не насиловали своего естества
19
Тот, в чьих руках находится полиция государства, тот, кто распоряжается его финансами, есть деспот в самом полном смысле этого слова, и если он и не подчиняет себе решительно все, то только потому, что до конца использовать свое всемогущество не всегда в его интересах.
Глава пятая
КАРЕТЫ
Я заметил, что одни пешеходы держатся правой стороны, другие же, идущие им навстречу, — левой. [20] Этот простой способ не быть раздавленным был придуман совсем недавно — лишнее доказательство, что для всякого полезного изобретения требуется время. Таким образом удавалось избегать горестных столкновений. Выйти из потока пешеходов было легко и безопасно. А при скоплении людей во время публичных церемоний толпе предоставлялась возможность вволю полюбоваться зрелищами, к которым она имеет естественную склонность и в которых несправедливо было бы ей отказывать. Но каждый спокойно мог затем возвратиться к себе, не рискуя быть раздавленным или покалеченным в толпе. Ни разу не встретилось мне забавное и вместе с тем возмутительное зрелище, когда длинная вереница сцепившихся карет битых три часа стоит на месте, в то время как рассевшийся в одной из них болван в раззолоченной одежде, который забыл уже, как ходят пешком, высовывается в окно и орет, сетуя на то, что приходится так долго стоять. [21]
20
Иностранец, приезжающий во Францию, не в силах постигнуть причины этого безостановочного движения людей, которые с раннего утра и до позднего вечера пребывают вне своих жилищ, часто безо всякого дела, и непонятно зачем все время снуют взад и вперед.
21
Нет ничего забавнее, чем вид множества карет, остановившихся на мосту вследствие затора. Господа в нетерпении выглядывают из них, кучера бранятся, привстав на козлах. Это зрелище несколько искупает в глазах пешеходов их горестное положение.
Несмотря на значительное стечение народа, люди двигались свободно, спокойно, размеренно. Мне встретилось множество повозок со съестными припасами, с мебелью, но всего одна карета, да и то в ней сидел, как видно, очень больной человек.
— Куда же подевались, — спросил я, — все эти блистательные экипажи, искусно позолоченные, разрисованные, лакированные кареты, наполнявшие в мое время улицы Парижа? Выходит, у вас нет ни откупщиков,{16} ни куртизанок, ни петиметров.{17} А когда-то три эти презренные породы людей издевались над публикой, словно состязаясь друг с другом, кому удастся сильнее напугать честного горожанина, и тот удирал от них со всех ног, боясь кончить свои дни под колесами кареты. Наши вельможи принимали мостовые Парижа за ристалище олимпийских игр и считали особой доблестью, если кому-нибудь случалось загнать лошадей. И уж тогда, бывало, спасайся, кто может!
— У нас подобная езда запрещается, — отвечали мне, — этот варварский обычай, от которого лишь жирели лакеи и лошади, давно уже отменен особым законом. [22] Нынешние баловни судьбы уже не страдают преступной изнеженностью, возбуждавшей в ваши дни негодование бедняков. Наши вельможи ходят пешком. Это сохраняет им деньги и предохраняет от подагры.
Правда, вы видите здесь несколько карет; но принадлежат они бывшим должностным лицам или же людям, известным своими заслугами и уже согбенным под бременем лет. Им одним дозволяется медленно катить по этой мостовой, где заботятся о безопасности каждого горожанина; и если бы кому-нибудь из них случилось наехать на человека, он тут же вышел бы из кареты, чтобы уступить ее пострадавшему, и до конца его дней оплачивал бы ему карету. Но подобных несчастий у нас никогда не бывает. Наши именитые горожане — люди всё достойные, они не считают себя униженными, если лошадь их уступит дорогу пешеходу. Сам государь наш нередко гуляет пешком среди нас; иной раз он удостоивает своим посещением наши дома. Устав от ходьбы, он выбирает для отдыха лавку какого-нибудь ремесленника. Он охотно являет нам пример того естественного равенства, которое должно царить среди людей. Потому-то и видит он в наших глазах одну лишь любовь и благодарность. Всеобщие клики радости, раздающиеся при его появлении, идут от самого сердца и радуют сердце государя. Это второй Генрих IV. {18} Ему свойственно то же величие души, он так же сострадателен и так же благородно прост. Но судьба к нему благосклоннее. Священным его влиянием проникнута вся наша публичная жизнь, все делается с оглядкой на него, никто не осмелится перечить другому, всякому совестно даже в малом нарушить порядок. Говорят: «Вдруг это дойдет до государя!». И одной этой мысли, полагаю, достаточно, чтобы предотвратить всякую гражданскую распрю. Сколь могуществен пример, когда его подает глава государства! Как он запоминается! Каким становится нерушимым законом! Как он неоспорим для всех!
22
Справедливо сравнивали этих богатых дураков, держащих множество слуг, с мокрицами, которые весьма медленно передвигаются, хотя у них и много ножек.
Глава шестая
ВЫШИТЫЕ ШАПКИ
— Я замечаю кое-какие перемены, — сказал я своему спутнику. — Все, я вижу, одеты весьма просто и скромно, ни разу еще не встретились нам люди в расшитом золотом платье, ни на ком не заметил я ни галунов, ни кружевных манжет. А в мое время ребячливая, пагубная страсть к роскоши просто помутила у людей разум — на бездушные свои тела они напяливали раззолоченные одежды. Такой золоченый истукан лишь с виду напоминал человека.
— Вот потому мы и отказались от всех этих ливрей, в которые некогда рядилась спесь. Мы уже не судим о людях по внешнему виду. У нас человеку, прославившемуся своей искусностью в каком-либо деле, вовсе не надобны богатая одежда и роскошная обстановка, чтобы люди признали его заслуги. Не нуждается он ни в восхвалениях почитателей, ни в поддержке покровителей. За него говорят его дела; каждый горожанин считает своей обязанностью потребовать для него заслуженной награды. И первыми хлопочут за него те, кто подвизается с ним на одном поприще. Каждый из них составляет прошение, в котором подробно перечисляет те услуги, которые сей муж оказал отчизне.
Подобного человека, снискавшего любовь народа, незамедлительно приглашает к себе государь. Он беседует с ним, дабы обогатить свой ум, ибо вовсе не считает, что обладает врожденной мудростью. Он старается использовать драгоценные уроки того, кто сделал главным предметом своих размышлений какую-либо важную отрасль. После такой беседы он жалует ему шапку, на которой вышито имя награждаемого; и отличие это стоит большего, чем все те синие, красные и желтые ленты, {19} что некогда украшали людей, совершенно неведомых родине. [23] Само собой разумеется, человек с опозоренным именем никогда не посмеет явить его взору публики — его немедленно бы разоблачили. Перед тем же, кто носит такую почетную шапку, всюду открыты двери; в любое время имеет он доступ к государю, и это — незыблемый закон. Таким образом, какой-нибудь принц или герцог, ничем не заслуживший чести носить шапку с вышитым на ней именем, беспрепятственно пользуется своим богатством, однако не носит никаких отличительных знаков. И когда он проходит по улицам, на него смотрят таким же равнодушным взглядом, как и на любого прохожего. Подобный порядок подсказан разумом и в то же время оправдан с точки зрения политики; уязвляет он лишь тех, кто чувствует себя неспособным когда-либо чего-нибудь достигнуть. Человек недостаточно совершенен, чтобы быть добродетельным лишь ради самой добродетели. Однако столь почетное положение, как вы понимаете, принадлежит лишь тому, кто его заслужил, оно отнюдь не передается по наследству и не покупается. {20} Сын такого человека обязан по достижении им двадцати одного года предстать перед особым судилищем, которое и решает, достоин ли он пользоваться прерогативами, дарованными его отцу. Основываясь на прежнем поведении юноши, а иной раз и на надеждах, кои он подает, ему присуждают почетное право считаться сыном человека, которого чтит отчизна. Но ежели сын Ахилла {21} оказывается трусливым Терситом, {22} мы отводим от него глаза, дабы избавить его от необходимости краснеть перед нами, и его предают забвению, тогда как имя его отца приобретает все большую славу. В ваши времена умели карать людей за преступления, но ничем не поощряли их за добродетель. То был весьма несовершенный правопорядок. У нас всякий мужественный человек, спас ли он жизнь своему согражданину, [24] предупредил ли какое-либо общественное бедствие, или совершил любой благородный и полезный поступок, получает такую шапку, и вышитое на ней, выставленное всем напоказ почтенное его имя пользуется большим уважением, нежели имя того, кто владеет огромным богатством, будь это даже Мидас {23} или Плутос. [25] {24}
23
У древних тщеславие заключалось в том, чтобы вести свое происхождение от богов.{299} Делалось все возможное, чтобы прослыть племянником Нептуна, внучкой Венеры, кузеном Марса. Другие, более скромные, довольствовались происхождением от реки, нимфы, наяды. Наших современных безумцев отличает более печальное сумасбродство. Свой род они стремятся вести не от тех, кто прославился, а от тех, кто давно уже позабыт.
24
Достойно удивления, что человек, который спас жизнь своему согражданину, не получает у нас за это никакой награды. Существует полицейский указ, согласно которому лодочник, вытащивший из реки утопленника, получает за это десять экю. Но лодочнику, спасшему утопающего, не положено за это ничего.
25
Когда все сердца движимы корыстью, у людей исчезает стремление к добродетели, и правительство вынуждено вознаграждать огромными суммами тех, кого прежде поощряло лишь небольшими знаками отличия. Это урок всем государям — надобно создать монету, которая служила бы таким знаком отличия; но иметь хождение она сможет лишь тогда, когда души способны будут живо откликаться на сей благородный возбудитель.
— Это весьма умно придумано. В мое время тоже жаловали шапками, только те были красными.{25} Чтобы получить их, людям приходилось отправляться по ту сторону моря. Шапки эти ничего не выражали, но их добивались с необычайным упорством. А за какие заслуги их давали, я, право, не знаю.
Глава седьмая
ПЕРЕИМЕНОВАННЫЙ МОСТ
Когда беседа тебя увлекает, не замечаешь и пути. Я перестал ощущать бремя старости, я словно помолодел — столько нового являлось мне на каждом шагу. Но что это? О, небо! Какое зрелище! Передо мной течет Сена. Восхищенным взором оглядываю я ее берега, любуюсь прекраснейшими зданиями. Лувр, наконец, построен!{26} Широкое пространство, лежавшее между Тюильри и Лувром, превращено в огромную площадь, предназначенную для публичных празднеств. Выстроена новая галерея — симметрично прежней, сохранившейся в том самом восхитительном виде, в каком ее создал Перро. Эти два величественных строения, соединенных между собою, образуют дворец, краше которого еще не было на свете. В этом дворце живут все выдающиеся художники. Это они составляют свиту государя, наиболее достойную его величия. Искусства и ремесла — таков единственный предмет его гордости; ибо они — слава королевства и радость его. Глазам моим предстала великолепная городская площадь, способная вместить всех жителей города. В глубине ее возвышался храм. То был Храм правосудия. Архитектура сего здания соответствовала высокому его назначению.
— Да никак это Новый мост?{27} — воскликнул я, — Как замечательно он украшен!
— Что называете вы Новым мостом? Мы назвали этот мост иначе. Много перебрали мы разных названий в поисках наиболее значительного и достойного, ибо ничто так благотворно не влияет на дух народа, как такого рода наименования, исполненные смысла и подобающие предмету. Итак, запомните, это мост Генриха IV, мост, соединяющий обе части города; потому-то и носит он столь славное имя. Его украшают статуи тех выдающихся мужей, которые, подобно сему государю, любили человечество и стремились лишь к благу своей отчизны. Мы, не колеблясь, поместили рядом с ним канцлера Лопиталя, Сюлли, Жаннена, Кольбера.{28} Никакая книга, проповедующая добродетель, никакое нравоучение не может быть убедительнее и красноречивее, чем этот длинный ряд ныне безмолвствующих героев, чье внушающее почтение чело лучше всяких слов напоминает о том, сколь полезно и почетно снискать себе уважение общества! Ваш век не мог похвалиться ничем подобным.
— О, в моем веке всякое начинание наталкивалось на величайшие трудности. Предпринимались сложнейшие подготовительные работы, которые так ни к чему и не приводили. Ничтожная песчинка мешала осуществлению самых гордых замыслов. Прекраснейшие начинания оставались в теории: язык или перо казались единственным и главным орудием. Каждой эпохе — свое. Наша была временем бесчисленных проектов; ваша стала временем их воплощения. Я рад за вас. Как я счастлив, что прожил так долго.