Год любви
Шрифт:
Когда-то я сохранил эту газетную вырезку и потом наткнулся на нее в своей комнате-пенале. Когда у тебя есть другая женщина, ты начинаешь понимать, что не умрешь, говорит Али, и я с ним согласен — умереть, засохнуть, погибнуть, выпасть из жизни, это все мои слова, я думаю точно так же, особенно с тех пор, как в полном одиночестве живу в Париже.
Кстати, мой дорогой Беат в один из своих недавних приездов сюда сказал, что мне следовало бы подыскать, найти или приобрести себе подругу. Тебе, дорогой мой, нужна подруга, сказал он, ты нуждаешься в постоянном общении с женщиной, тебе нужен кто-то, кто будет ждать тебя, кому ты мог бы изливать свои чувства, свои ежевечерние ожидания, на кого мог бы обрушивать свой неутолимый сексуальный голод; тебе нужна любовная связь, а не случайные визиты в эти maisons de rendevous.
Но именно об этом я и думать
Ты преувеличиваешь, возражает он, ведь это ты сам разрушил ваш брак, которому можно было позавидовать, таким он был сердечным, это ты захотел сбежать. Ты втрескался в другую девушку, которая свела тебя с ума, но, насколько я понимаю, не ответила взаимностью, говорит Беат, ты что — профессиональный мазохист? Ты забудешь эту девушку, все скоро пройдет само собой, забудь ее, говорит он, забудь, наконец, и о своем браке, забудь то и другое. Найди себе подругу, это может быть девушка из бара или, что еще лучше, кассирша из универмага, загляни в универмаги и выбери себе красивую кассиршу, такую, которая не рвется сразу замуж, а жизнерадостную, которая мечтает пожить сама, прежде чем начнет думать о детях, красивую и отчаянную кассиршу, которая скучает за кассовым аппаратом и в своей пустой мансарде, скучала с теми несколькими самовлюбленными парнями, которых знала, до сих пор, скучает в обществе одних и тех же приятелей, в одних и тех же забегаловках, такую, которую ты будешь немножко баловать и приучишь баловать тебя, говорит Беат.
А я думаю о наказании. О многих испытаниях, свалившихся на меня в этой комнате-пенале, о застывшем от боли лице моей жены, превратившемся вдруг в холодную высокомерную маску с острым подбородком, да, ее любимое лицо застыло, превратилось в маску, когда я сообщил ей о встречах с другой женщиной, и в ту же долю секунды она, вероятно, осознала, что все непоправимо рухнуло, все то, что так долго нас связывало и вело по жизни. Вот теперь у нее появилось это высокомерное выражение, ее лицо кажется немного простоватым, словно в насмешку простоватым, и напоминает лицо простоватой девственницы, думал я после затянувшегося молчания, последовавшего за моим признанием, тишина повисла такая, что мне казалось, будто я слышу шум в водопроводных и отопительных трубах, мы оба сидели в этой тишине, не двигаясь. Нет, я не хочу вспоминать о последовавших за этим выяснениях отношений, ночных спорах, когда мы были поочередно сиделками друг другу, то братом, то сестрой милосердия, и отдавали обильную дань алкоголю. Мы плавали в алкоголе, бутылки с вином были нашей опорой, в любое время дня и ночи мы бежали в магазин, чтобы пополнить наши запасы, мы сидели вместе за столом переговоров, обсуждали свой распавшийся брак, и вина в бутылках на столе становилось все меньше, а кучка окурков в пепельнице все росла и росла.
Но самым тяжелым было наказание иного рода. Это обороты речи, которые вдруг приходили мне в голову, выражения, которые мы употребляли тогда, и когда я вспоминаю или шепотом произношу их сейчас, они звучат как святотатство. Это самые болезненные воспоминания, и я жду, когда они сотрутся из моей памяти. Что мне делать с этим ставшим уже ненужным языком наших споров, который вдруг начинает звучать в пустой комнате? Осиротелые слова, отринутый, преданный язык, бывший когда-то родиной, что мне делать с этим?
Ты забудешь об этом, говорит Беат, в конце концов, не все же тебе помнить. Я знаю, он говорит так, просто чтобы сказать что-нибудь и сменить тему, во всяком случае, уйти от этого болезненного разговора.
Наказание, думаю я. Или кара — старое, прекрасное слово. Наказание исходит и с другой стороны, я нахожусь между двух огней, Беат, добавляю я, — это выражение я подцепил в каком-то баре, естественно, по-французски. Entre deux feux, речь шла о любовной истории, о любовном треугольнике.
Я не могу забыть ту, другую, говорю я Беату. Хочу, но не могу. Я живу здесь словно в зале ожидания, я не могу поверить, будто сильное чувство, разрушившее наш брак, было просто игрой воображения. Я отравлен любовью к этой другой женщине, говорю я, я страдаю от этой отравы, Беат, я жду.
Бывают вечера, когда я занимаюсь тем, что делаю перестановки в квартире. Привожу в порядок квартиру, мою посуду, исключительно для того, чтобы держаться подальше от телефона. Я стараюсь помешать себе набрать тот трансатлантический номер, на звонок или гудок которого подойдет она, прозвучит тот другой голос и я представлю себе другое лицо, отравившее мою жизнь, но я не делаю этого, я борюсь с собой, заставляю себя отвлечься, но почему? Из страха. Из страха, что одно лишь слово или даже модуляция, тембр голоса, долетающего ко мне через океан, оживет здесь, в моей комнате-пенале, станет ртом, станет лицом и обидит меня или, что еще хуже, оттолкнет. И я останусь в этом зале ожидания без всякой надежды. Женщины, ох уж эти женщины… — говорит Беат. Ты попал в кризис середины недели, займись лучше своей писаниной, говорит он. Как я могу писать в таком состоянии? — возражаю я. Я опален этими проклятыми двумя огнями, я не свободен, я ослеплен. Вот если бы у меня было внутреннее побуждение, приказ на марш. Но вот же он, твой материал: между двух огней, говорит Беат, пиши, выплескивай, что накипело.
Еще лучше было бы назвать это Год любви. Но материал не просматривается. Я всего лишь хозяин своей жизни, но разве хозяин знает все, что творится в его хозяйстве? Под приказом на марш, под внутренним побуждением я имею в виду степень насыщения, уровень готовности, Когда я буду готов настолько, чтобы водить взад-вперед каретку моей пишущей машинки, выводить ее на прогулку, выстраивать колонны из слов, караваны слов! Но для этого мне нужно внутреннее побуждение. Я сижу в этом зале ожидания, я жду.
Если бы Беат знал, как много времени надо, чтобы в горбах моих верблюдов набралось и отстоялось, точнее, переварилось достаточно материала, чтобы годы спустя он поднялся наверх и стал видимым, превратился в зримые образы — или воспоминания? — и мог бы их выдавить из себя. Если бы ты знал, говорю я Беату. Я всего лишь хозяин, понимаешь? Материал, не просматривается, я слеп, мне не за что уцепиться. Надо ждать.
Не говори загадками. На тебя напала черная немочь, говорит Беат. Пошли отсюда, выпьем, по маленькой.
Старик-голубятник только что начал очередную ссору. Без своей старухи ему не с кем было бы скандалить; вот еще одно славное общество ненависти с ограниченной ответственностью, созданное для препровождения времени путем взаимных оскорблений и утешений, говорит Беат.
А ведь в принципе я не имею ничего против этого голубятника, какое мне до него дело, думаю я, в конце концов, он иногда поднимается до роли человека, который меня занимает. Мы еще по-настоящему не сблизились, между нами еще не было словесного контакта, хотя он с недавнего времени взял себе в привычку беседовать — из окна в окно — с жильцом, который живет подо мной, этажом ниже. Инициатива исходила от моего соседа, щуплого, но крепкого на вид старика, нового жильца, я сталкиваюсь с ним на лестнице, там жильцы, как правило, не здороваются и не заговаривают друг с другом, а молча проходят мимо, точнее, останавливаются на лестничных площадках, чтобы пропустить встречного, словно боясь столкнуться с ним, как будто лестница чересчур узкая и не позволяет разойтись, но это не так, тут все дело в страхе перед соприкосновением, в жажде дистанции, в недоверии. И вот этот новенький, низкорослый, но жилистый и крепкий старик, немного похожий на торговца велосипедами с нашей улицы, недавно пропустил меня на лестнице, проходите, проходите, сказал он, мне тяжело подниматься, задыхаюсь, теперь я уже не тот, что прежде, он говорил еще что-то, но вдруг я услышал, поднявшись на несколько ступенек выше, как он сказал: нелегко приходится человеку, который потерял мать. Мне показалось, что я ослышался, новый жилец давно уже достиг пенсионного возраста, но консьержка, эта если не пьяная, то ворчливая, с вечной сигаретой во рту, грубая и безжалостная особа, когда я проходил мимо, сказала с выражением легкого сочувствия, что новый жилец сначала лишился жены, после чего перебрался к своей очень старой матери — в пенсионном возрасте снова вцепился в подол матери! — а когда та вскоре скончалась, он снял квартиру здесь. Иногда я вижу, как он выглядывает из кухонного окна во двор, и лицо у него такое, что мне сразу приходит на ум слово «зареванное», он воет, этот старик, воет от безысходного одиночества.