Год любви
Шрифт:
Откуда взялась эта навязчивая страсть вытягивать за ниточку себя или что-нибудь еще, выставлять напоказ и приводить в движение? Может, все дело в желании нарушить могильный покой и произвести впечатление движения, то есть жизни? Или эти раскопки, эту археологическую экспедицию предпринимаешь из жадного желания обрести что-то ускользнувшее,
Разве мой английский друг Джо катился в смерть в своем брюхе, как в опечатанном баллоне? Или он так и остался в предродовом состоянии и словно в околоплодных водах или в брюхе кита дрейфовал навстречу смерти? Может, именно поэтому он не проявлял никакого интереса к миру и другим людям, что плавал в своей оболочке и ни в чем не нуждался? Ему и в самом деле не нужны были озарения, так как там, где он плавал, свет еще не отделился от мрака. Был ли Джо в таком случае настоящим парнем, то есть свободным человеком? И люди, подобные путнику или солдату на границе с Маньчжурией, в сравнении с ним только потому всего лишь подневольные, что однажды увидели проблеск света и с тех пор боятся мрака и тянутся к свету в маниакальной надежде на избавление?
Возьмем, к примеру, солдата, думаю я; он ведь мог просто умереть с голоду и погрузиться в приятную дремотную темь, если бы был слишком ленив или малодушен, чтобы дезертировать. На что он надеялся, роя свой окоп?
Должно быть, его взбадривает и побуждает к труду фантазия, думаю я. Джо, похоже, был начисто лишен фантазии. Фантазия, помимо всего прочего, еще и заставляет человека бояться. Не будь у солдата фантазии, он не ждал бы, когда появится враг, и, стало быть, ничего не боялся бы. Не знал бы скуки, чувства долга, стремления к успеху, любопытства, надежды, вообще ничего, не знал бы даже чувства собственного достоинства. И кем выглядел бы Джо в глазах добровольно обрекшего себя на рабство солдата — свободным человеком или просто комиком?
Я представляю себе, как Джо в своем твидовом костюме, с фотоаппаратами, экспонометром и полевым биноклем на шее, в каскетке а lа Шерлок Холмс над посиневшим, как при апоплексическом ударе, лицом, пыхтя и потея появляется в поле зрения солдата. Mr. Livingston, I presume, я полагаю, вы мистер Ливингстон? Кто из них увидел бы в другом угрозу? Полный ужаса рыбий взгляд Джо, логически мыслящего человека, который сразу же начинает прикидывать пути возвращения, достает из карманов ворох полевых карт, железнодорожных справочников и даже — почему бы и нет? — радиотелефон. Вероятно, солдат испытал бы такой шок, что упал бы замертво. А Джо взялся бы за шанцевый инструмент, чтобы похоронить солдата, а потом — но это надо еще как следует продумать, — чтобы продолжить его работы. Есть же на свете типы!
Одинокий солдат на тихом фронте. Думаю я. На границе с Маньчжурией, вечная пустота до самого горизонта. Думаю, ничего не происходит, абсолютно ничего, даже муха не пролетит или оса, воздух не шелохнется, о войне и речи быть не может, исключено. Думаю я.
Я поднимаю глаза. Ресторан прибран, пуст. Я последний посетитель у Шартье, последний человек? Нет, за буфетом, скрестив на груди руки, прислонился к стене официант. В его глазах невысказанный вопрос — подавать ли счет?
Сейчас, говорю я и думаю: еще одно, последнее слово.
Я протягиваю солдату микрофон. Последнее слово, вполголоса прошу я. И жду. Официант ждет со счетом на подносе. Наконец я слышу голос солдата. Кто здесь? Спрашивает солдат. Кто здесь? Громко повторяю я. Что вы сказали? Спрашивает официант.
Неважно, говорю я и встаю. Расплачиваюсь и ухожу.
Париж, 1986–1988