Год великого перелома
Шрифт:
У отвода Володя спросил-таки Авдошку, куда она навострилась. Оказалось, что Марья Александровна еще вчера сманила ее ехать в Вологду, узнать там что-нибудь о своих земляках, кое-чего купить.
— Не боишься одна-то? Там… в городе-то, — спросил Зырин.
— Ни! С Марьей Александровной я не боюся. Меня мамо на три дня отпустила.
— Кто, кто? — громко переспросил Зырин.
Тоня оглянулась вокруг и сильно ткнула Зырина в бок. Сказала шепотом:
— Ты бы не кричал на весь-то свет. Им запрет семьями жить. Груня-то им не чужая и не сестра, матка родная… Узнают, неизвестно што сделают.
Зырин
Колки тележные стучали на неровных местах. Зацепка ритмично, в лад своим же шагам, отмахивалась от комаров. На очередном волоку снова догнали Гурю, который терпеливо шел неизвестно за чем и куда. Он не просил подвезти, шел да шел вдвоем со своею котомкой. Куда второй день шел дурачок, к чему стремился? Никто не знал, не ведал. Не знал, может быть, и сам Гуря.
VI
По лесам и крестьянским полям, по сенокосным подсекам и пустошам да по широким деревенским улицам стремится куда-то и большая дорога. Улеглась между двумя канавами, но не спит ни ночью, ни днем, ни в зимнюю волчью стужу, ни в летний зной, звенящий от гнуса, ни в дождливую слякоть, увенчанную холодным осенним золотом.
Ступают по той дороге крестьянские ноги, от века скрипят телеги и дровни. Идут солдаты и нищие, едут богомольцы, купцы и торговцы. Нищие ходят в лаптях из бересты либо в тряпичных шоптаниках, мужики и купцы в сапогах либо валенках, иногда и с калошами…
О, веселая эта тоска, о, тревога дорожная, неусыпная! Чем скрасить тебя, кроме разговоров сердечных, ежели едешь обозом? Чем, кроме долгой песни, скоротаешь тебя, ежели едешь один? Под синими звездочками в морозную ночь поет и стонет даже березовый полоз. В летнюю комариную пору поет даже убогий калека, застигнутый в зеленом лесу, а на гуменной околице девки поют у каждой даже самой малой деревни. Хорошо в пути и в гости заехать, коли есть родня, еще лучше сделать свои дела да причалить к ночи к родному подворью, ежели едешь от станции. А ежели к станции правишься? Неизвестно, что ждет около железной дороги. Кони и те безумно храпят и бросаются в сторону через канавы и огороды, ломают оглобли от паровозного страха.
Тесно вдвоем в одноколой телеге. Павел вылез на землю, за ним зашевелился и Акиндин, чтобы облегчить воз.
— Сиди, сиди! — остановил Киндю хозяин мерина. — Сиди и пой… Может, комаров-то поменьше будет.
Судейкин крякнул. Павел подумал: не обидел ли веселого ездока? Нет, вроде бы ничего, Киндя опять поет. Что увидит, про то и поет:
Счетоводы на кобыле,А в телеге целый воз.Ты куды, товарищ Зырин,Этих девушек повез?Володя, сидевший на хребте у Зацепки, не услышал Судейкина. Стук тележных колков да скрип гужей, фырк лошадиный да девичья трескотня заслонили слова частушки.
Гуря, Гуря, ты откуда,Гуря, Гуря, ты куды?На чужой-то на сторонушкеНи хлеба, ни воды.И Гуря не обратил никакого внимания!
Будет ли он, конец этому долгому волоку? Ничего нет хуже ехать по тряскому поперечному кругляку. Телега мужицкая без рессор и ремней. На каждом бревнышке все нутро твое вздрагивает, иной раз и язык до крови прикусишь. «К добру ли вчера устроили пляску?» — думает Павел. Правда, душа болела и до вчерашней пляски. Давно ли была Пасха, когда убегал с лесозаготовок. Вот уже и Петров день позади. Не больно-то веселы именины. Вспомнились вчерашние слова Усова: «Упекут ведь тебя!» Сердце сжалось. Дымов Акимко послал бумагу… На него, на Павла Рогова! Кабы Куземкин послал, понятно было бы. А Дымов к чему? Дружили ведь. Бывало с балалайкой по морозу ходили на все ближние и дальние игрища. Крестами менялись…
И вдруг августовской зарницей полыхнула простая мысль: Аким не может забыть Веру Ивановну. Присох. К ней, как бывало, на гулянки ходил, так и сейчас ходит. Бумагой решил сгубить… А может, и сама она…
Лицо Павла Рогова вспыхнуло от стыда и от гнева. Ревность захлестнула его, обожгла всего каким-то звериным огнем. Павел остановился. Мелькнуло желание немедля повернуть либо распрячь лошадь и вскачь обратно в Ольховицу. Он овладел собой, но сила в ногах исчезла, словно ушла в дорожную земляную мякоть. Он сел на канаву. Руки его тряслись, хватались за траву, рвали высокий уже отцветший лесной кипрей. Володя Зырин, боком сидевший на бедной Зацепке, увидел спутника:
— Чево, Паша? Мозоль набил?
Павел ничего не ответил. Зырин решил было остановиться, но Павел отмахнулся, пропустил подводу вперед, поднялся. Тонька-пигалица, свесив с телеги ноги в полусапожках, тревожно глядела на Павла. Учительница и выселенка сидели на другом краю широкой двуколой телеги. Гуря залесенский остановился на противоположной обочине. Выставил редкую сивую бороденку и заговорил, обращаясь к Павлу Рогову:
— Ты комаров-то не боись, не боись! Совнышко выйдет, оне все в траву улитят! Все улитят! Комары-ти.
— Не боюсь, Гуря. Не боюсь я их…
— Вот и добро, вот и ладно! Ладно, ладно. Оне в траву, комары-ти, в траву… Совнышко вышло, совнышко вышло, совнышко вышло…
Чего он бормочет, дурачок из Залесной? Да, солнышко… Солнышко всходит. К десяти часам надо на станцию, иначе в райцентр. И суд в райцентре, на станции. Народный суд… Нельзя опаздывать, надо успеть к десяти… Травы покосить бы… Волок, трава худая. А за что его, Павла, судить? Кого судить? Игнаху тоже судили… Сопронов домой идет, в Шибаниху. Отпущен Игнаха! А его, Павла, от малых деток на станцию, под суд… Дымов Акимко… Где правду твою искать, Господи?
Потухло отчаяние, но не развеялось. Павел ступал рядом с Гурей, догоняя подводы. Теперь дурачок добродушно бормотал что-то свое, что-то насчет какой-то пропавшей грамоты.
— Садись, Гуря, в телегу! Садись, еле бредешь!
Павел плакал без слез, одним своим сдавленно-горьким нутром, как плачет лошадь или корова, обреченная на убой. Он догнал подводу и остановил мерина. Гуря испугался. Торопливо полез в телегу… Карько навострил уши: далекий паровозный гудок долетел до его чуткого лошадиного слуха.