Год великого перелома
Шрифт:
Мерин остановился. Павел начал было отвязывать корзину с харчами, но вдруг замер:
— А за што? Эх, Митя… Разбойник я, што ли? По лесу-то бегать… Нет, брат. Никуда я не побегу… Я што, тать ночной? Убил я кого или зарезал? Нет, брат, уж будь что будет! Явлюсь в райён. Закон-то есть какой-никакой или его совсем нету?
Усов ничего не ответил. Сник, сидя с понуренной головой. Ничего больше Митька не сказал, только пересел в свою телегу. Павел всхлипнул. Казалось, что от всего этого даже Митькино колесо перестало скрипеть, что оводы перестали гудеть, что потускнело солнце вечернее. «Дымов. Акимко… Дымов
Волок тянулся дальше и дальше. Солнце садилось. Карько устало фыркал, отмахивался от мелкой вечерней мошки и от комаров. Запахло ночной росой, солнце скрылось за лесом. Приближалась другая большая деревня, где приставали с ночлегом шибановские и ольховские ездоки.
Карько сам нашел знакомый заулок. На подворье, в большом доме, похожем на роговский, со въездом и двумя летними избами, в иную ночь размещалось по десять — двенадцать ночлежников. Хозяйка всегда ставила для них ведерный самовар. Кипятку и посуды хватало богатым и нищим. Заваривали кто чего мог. Спали тоже кто где, а утром со вторым петухом люди оставляли около самовара по двугривенному, запрягали коней и ехали в свою сторону.
Мужики распрягли коней, не заходя в дом. Чего спрашивать? Если в избе будет много народу, можно подремать и под взъездом либо в своей же телеге. Главное, чтобы напоить и выкормить лошадей.
Павел распряг мерина. Не снимая хомута и седёлки, подвел к телеге с травой, сказал Усову: «Гляди, Митя. А я пойду поищу… Через полчасика можно и напоить…»
Усову было понятно, куда и зачем уходил Павел Рогов. Кандейка в деревне, другими словами потребиловка вроде зыринской лавки, размещалась в другом конце. Лавочник наверняка еще не спал, а ежели и улегся, то ничего. Его будили бывало и в полночь.
Настроение у Ольховского председателя слегка повысилось. Он пощупал в телеге ружье, завалил его травой и поковылял вверх по взъезду. Надо было заказывать самовар. Время позднее, тянуть нечего. Завтра к десяти Пашку Рогова приказано сдать в районной милиции. «А чего его сдавать? — проскочила в голове мысль. — Он и сам уедет… Завернуть бы оглобли да и обратно в Ольховицу… Телега не мазана. В колхозе силосовать велят. Новая мода…»
На взъезде, где лежало прошлогоднее сено, наглухо укрывшись овчинным тулупом, спал какой-то мужик. В избе, уже за вечерним самоваром, сидели вместе с хозяйкой три сестры, три украинские выселенки. Усова не однажды по телефону и так трясли из-за этих черноглазых миловидных сестер.
— Здорово-те, бабоньки! Чай да сахар, хлеб да соль! — бодро заговорил Митька. — Разреши, хозяюшка, пристать, лошадей покормить.
— Пожалуста, пожалуста! — Хозяйка мыла уже чашки. — Много ли вас? Тоже ольховские?
— И шибановцы есть! — подтвердил Усов. — На станцию правимся.
— А вон мужит-то на взъезде спит, тоже вроде шибановский, — сказала хозяйка.
— Да ну? Кто, интересно?
— Не знаю, батюшко, не знаю. К самовару не стал садиться. Попросил тулуп да лег на сено.
Трое украинских сестер выселенок сидели ни живы, ни мертвы. Они уже имели дело с ольховским начальством и знали Усова.
— Бабоньки, а вы-то куды правитесь?
— Да какие оне бабы, — со смехом перебила Митьку хозяйка.
— Мне што девка, што баба, лишь бы мягкая.
— Оне у меня девушки вси три. Замужем не бывали. Овдотьюшка, надо бы самовар-от вдругорядь налить, — попросила хозяйка.
Та, что была самая молоденькая, вышла из-за стола и проворно унесла самовар в куть, две другие за ней следом.
— Оне у меня пятой день живут, — рассказывала хозяйка. — Летнюю избу штукатурят, уж и старика моего выучили глину-то жамкать. Потолок сделали. Сперва-то драноцками околотят, потолицины-то, после глину копают да коневий кал с глиной мешают. В цетырёх домах зимние избы оштукатурили.
Митьке было не интересно, сколько домов оштукатурили украинки. Он ждал Павла, а вместо Павла в дверях оказался Зырин:
— Э, вот он где! Еле вас догонили. Девки, и вы с нами? Ночуете? Ох, это добро!
И Зырин схватил Авдошку в охапку. Она ловко вывернулась из Володиных рук. В избе появились Тоня и Марья Александровна. Положив на лавку свою корешковую боковушку и увидев Груню, Тоня всплеснула руками. Она обрадовалась выселенкам словно родным, достала воложный пирог, даже вроде бы прослезилась, но три сестры молча, одна за другой, исчезали куда-то. «Чего они бедные тут делают? Наверно, опять штукатурят». Тоня хотела спросить об этом хозяйку, но появился Киндя Судейкин, шумно потребовал самовар:
— Где жареная вода, севодни праздник! Оксинья, а ты, может, и пиво варила?
— Это ты ли, Акиндин Ливодорович? Проходи, проходи, давно не бывал.
Судейкин давно знал здешних хозяев, много раз останавливался в этом дому. Самовар у хозяйки был скороспелый. Едва уселись на лавках, он уже зашумел.
Усов подался на улицу, чтобы напоить лошадей, чтобы освежиться и встретить Павла с бутылкой. (В том, что Рогов обязательно вернется с бутылкой, а может и с двумя, Усов нисколько не сомневался.) Спящий на сене тревожно ворочался под овчинным тулупом и бормотал что-то. «Во сне говорит, — подумал Усов. — Пьяный, видать». Других причин сонного говорения Усов не знал, не ведал.
Он спустился со взъезда, взял у колодца бадью, надел ее на длинный березовый крюк и начал поить лошадей.
Залесенский дурачок, отбиваясь от ночных комаров, стоял у зыринской телеги и тоже, как тот, кто спал под тулупом, разговаривал сам с собою.
— Гуря, и ты тут? Иди в избу-то, там тебе пирога дадут.
— У меня есть, есть пирога-то. Есть, — быстро заговорил Гуря. «Чего у тебя есть, — подумалось Усову. — Ничего у тебя нету». Он выпоил коням по две бадьи. Павла все еще не было.
Комары налетели со всех сторон. С писком, с ходу влипались в кожу. Кричал в поле ночной дергач. Кони шумно хрупали, ели траву. Стемнело. Зарница полыхнула. Заржала вдали чья-то местная лошадь. Павел вывернулся из-за угла совсем неожиданно:
— Зови Володю и Киндю! В избу не пойдем… Не станем тревожить. Попроси только две черепяшки… Не украли ружьё-то?
Усов не уловил насмешки в голосе Павла. Он заспешил по взъезду в избу, мимо спящего под хозяйским тулупом странника. Вскоре он явился обратно вместе с тремя фарфоровыми чашками, а также с Володею Зыриным и Акйндином Судейкиным. Павел сказал: