Год великого перелома
Шрифт:
— Садись! Кто в телегу, кто на оглоблю…
Мерин Карько насторожил уши, его встревожил необычно прерывистый голос хозяина. Павел развязал котомку, достал рыбник и посыпушку. Усову хотелось сказать, что пироги-то Рогову надо бы экономить. «Не известно, чем его завтре в районе накормят… А может, и ничего? Оштрафуют да и отпустят… Ох, нет, не отпустят…» Усов вздохнул, взял налитую на половину чашку:
— Ну, Данилович… Не обессудь. Я тебе чево знал, все сказал. И сделал чево мог.
Павел налил Володе и Кинде:
— Выпейте…
— А ты сам-то чево, а, Данилович?
Судейкин
— Да вишь, посуда в чужих людях no-очереди. А кто там спит на взъезде-то? Фуражка вроде знакомая…
Не в небе, а словно бы из-под земли ехидно и грозно рычали небесные громы. То надвигались издалека, то удалялись, ворчливо стихая. Или гремели это вагоны железной дороги, бегущие за паровозом, пробуя обогнать окутанное черным дымом чудовище? Жалобный комариный стон тоже то нарастал и приближался, становился похожим на детский плач, то снова стихал, растворялся в глухой и вязкой, такой непривычной тишине ночлежной деревни. Какая это деревня и где он?
Игнатий Сопронов давно отвык от такой вязкой всепоглощающей ночной тишины. После всего, что видел и слышал он за последние два месяца, после тюремных тревог и допросов, после архангелогородских чекистов и дорожного лязга он не мог пересилить такой тишины. Ему хотелось проснуться, сбросить какое-то душевное удушье вместе с этим овчинным тулупным запахом. Темя болело во сне еще больше. Наверное, приближался очередной припадок. Кошмарные образы толпились над ним, менялись. Боль разрывала голову, страх и отчаяние нарастали во сне. Он услышал собственный стон, но никак не мог освободиться от болезненной дремоты, не мог сбросить с себя этот страшный тулуп, душивший его.
Близкий мужской говор прогнал от него слуховые призраки. Сознание его прояснилось, он встрепенулся по-птичьи и, наконец, вспомнил, где он. Голова болела, но Сопронов все осознал и вспомнил. После двухмесячного ареста, после всех приключений он идет пешком со станции. Ночует на середине пути. Не хотелось и вспоминать, что случилось за два этих летних месяца, но тюремные вши, ползающие под гашником и под воротом гимнастерки, снова напомнили обо всем. Скачков, это он виноват, гад ползучий! Он оформил уголовное дело за левый уклон. Ладно еще вовремя подвернулся Яков Наумович. Он переправил Сопронова из Архангельска в Вологду и не допустил суда. Скачков за все это еще ответит. Еще вспомнит Сопронова, сука. Отрыгнется и Микуленку за тот очный допрос. Колька бумагу не подписал, гад, а в устных-то словах почти все подтвердил.
Игнаха сел. Сквозь звон в ушах в эту тошнотворную тишину вплетался какой-то неспешный мужской говор. Что это? Кто? Вроде знакомые голоса… Игнаха прислушался. Ольховские! Свои. Куда едут? Митька Усов, еще кто-то. Игнаха узнал голос Володи Зырина:
— Ты, Усов, своим колхозом особо не хвастай! Всю коммуну с прозоровскими хоромами в неделимый фонд записал? Гаврилину кузницу прибрал к рукам? Еще шустовское подворье да и пачинское. Ково ставишь на очередь?
— Ставлю, Володя, не я, — уныло возразил Усов.
— А кто? — включился Судейкин. — Ты предводитель, ты и ставишь! Скажешь: всем делом командует партейная ячея. Да вон Шустов-то Саша сквозь вашу ячею давно проскочил! Сопронова вычистили как вредного алемента. Веричев да ты и осталось-то. Да еще Дугина! Вся табаком пропахла…
«Кроме Зырина да Судейкина с Митькой Усовым есть кто-то четвертый, — подумал Сопронов. — Довезут, ежели к дому правятся».
Распряженные кони ели с телег траву. Очертания домов расплывались в туманных сумерках, близилось утро. Сопронов нырнул под тулуп, когда Зырин неожиданно ступил на взъезд.
«Куда это он?» — подумал Сопронов и услышал ответ Кинди Судейкина:
— А не наше дело куды! Нам с тобой, Данилович, в телегу да храпака. Ежели комары позволят поспать. К девкам Володя ударился! К выселенкам… Я, грит, всех троих давно знаю, еще с весны… Из трех-то выбирать легче…
— А вот нам-то с тобой и выбирать не из чего, — услышал Игнаха голос Павла Рогова. — Одна осталась и та неполная. Усов уснул…
Сопронова перекосило от этого голоса. Опять откинул тулуп, сел, скребя в потных подмышках.
«Пьют… — подумал Игнаха. — И пироги в котомках. Нет, оне не домой едут. На станцию…»
Голодная тошнота подступила к самому горлу.
Зырин, осмелевший от выпитого, с бьющимся сердцем пробрался в темноту верхнего сарая. Он уже знал, где ночевали сестры-украинки. В этом большом доме было два сенника: в одном спали хозяева, а во втором предположительно ночевали три сестры. У Авдошки такие густые и черные брови… Эх, не успел Зырин приударить за ней как следует, когда выселенки жили у Тоньки-пигалицы! Была такая возможность… Девки только отштукатурили зимовку у Клюшиных, собирались переходить к Новожиловым, а Селька Сопронов с Куземкиным тут как тут. Спугнули, болобаны! Три сестры в одночасье, ночью, снялись и ушли из Шибанихи. Не умеешь, дак не берись! А что ежели в этом сеннике Тонька с учительницей? Нет, не должно… Оне в избе разместились, на лавках…
Зырин подкрался к дальнему сеннику и услышал испуганный громкий шепот:
— Вой! Шо це таке? Хто?
Зырин узнал Груню, старшую. Вкрадчиво, как кот на шестке, зашептал Зырин, зауговаривал: «Грунюшка, матушка, и ты тут? Не бойся меня, я не к тебе… Я к Авдошке… Тише, тише. Я в чуланчик…».
— Ни! Не шукай ты их… Господи… Володя, миленькой! Ради Христа, не ходи туды… Не надо туды ходить, не надо…
Но у Зырина было другое мнение. «Как это не надо, ежели очень даже надо?» Зырин заговорил тихо, но вслух:
— Пропусти! Не мешай… Чево это постелили тебе у самых дверей?
Слезные, умоляющие слова выселенки не поколебали зыринскую решимость. В темноте он хотел было перешагнуть через Груню, чтобы проникнуть в сенник, а она, не вставая с постели, обеими руками охватила его ноги, зашептала горько, прерывисто:
— Не пущу! Хлопчику, миленький, не трогай дивчину, ради Христа! Остановися… Все для тебя сделаю, только… туда не надо…
— Сказал тебе, не мешай!
В слезах, путая украинские слова со здешними, Груня увлекла Володю Зырина, уронила на широкую, набитую соломой постель. Зырин враз одурел от бессвязных ее слов и от ее слез, от женского сладкого для него пота и огуречного запаха из ее рта…