Год волка
Шрифт:
Степан снова умолк, даже потух, будто. Как-то расслабился, повесил плети-руки. И Генка молчал. Зимовьё молчало. Свеча, слегка помахивала флагом-пламенем, лениво передвигая тени Генкиной головы, и Степановой. Даже мыши ни шебаршили под нарами, будто тоже завороженно ждали продолжения.
– Домой приехал, не живой ни мёртвый, заболел даже. Всю ночь ждал. Ждал, когда за мной придут. И день ждал. Уже сам хотел, а они вечером приехали. Не поверишь, будто полегчало. Сразу хотел всё рассказать. Всё. А как-то удержался. Прикусил язык.
Карту мне показали.
Ладно, говорят, иди пока домой. И никуда не уезжай.
Нинка Серёгина приходила раза два. Плакалась, что ввязался где-то в драку, арестовали, мол. А потом уж директор сказал, что посадили. За хулиганку посадили, за нож.
Потом уж, к осени, тебя прикрепил. Вот.
Прошло ещё какое-то время. Степан плеснул в свою кружку пару глотков перепревшей заварки, медленно пил.
– Оказывается, у них всё известно. Известно где и в каком ключе, и какая проба. Всё известно. Всё. Видно, не зря геологи-то ходят.
Ещё помолчали. Только печка шипела, да свеча чуть колыхалась у оконца.
– И что?
– Что «что»?
– Зачем ты мне это всё рассказал?
– Просто. Рассказал, и всё.
– Зачем? Чёрт возьми?! Не мог молчать?!
– Да. Не мог… Не мог, устал просто.
– И что теперь мне делать с твоей тайной? Тоже молчать? Молчать?!!
– Я… Я не знаю…
Степан тяжело, трудно как-то забрался на нары и повалился лицом вниз.
Долго ещё молчали. Долго. Уже и свеча на один бок протаяла, истекала прозрачным салом, сразу превращающимся в матовый, лишь прикасался к прохладному подоконнику. Уж и печка прогорела, притихла, выстужая последние угли. Можно было подумать, что и Степан уснул, – не шелохнётся. Но Генка вдруг заговорил. Заговорил громко, как-то язвительно.
– А вот мне не надо золота! Вот. Не надо! Мне лучше свобода! Да! Золото, другое разное богатство, мельницы там всякие, они свободу отнимают. Куда ты от неё, от меленки-то? Куда? Ни на речку, ни в тайгу! Даже в город не уедешь, – работать надо! Так и с золотом. Только с золотом ещё того хуже. Душой заскорузнешь, радости от жизни не будет. Свободы не будет!
– Молодой ты ещё. Не понимаешь. – Утробно, не поворачиваясь выдавил Степан.
– Не-ет! Тут молодость ни при чём! Я по лесу иду, радуюсь. Каждой птахе, каждому дереву. Каждый кустик хочу рукой затронуть, поздороваться. А у тебя одни мороки в голове. Чего уж тут хорошего. Только и думаешь, как бы кто из-за хребта не пришёл, да не украл твоё золото. Хотя оно вовсе и не твоё. А если бы твоё было, ты бы и вовсе, только сидел бы рядом, караулил бы. Какая там радость. Только бы и караулил!
– Молодой. Не понимаешь…
– По мне, так пусть бы тот глухарь летал, да летал. Пусть бы радовал своих копылух. И Серёга бы
Генка пошабаркал печкой, подкидывая несколько поленьев, с удовольствием вытянулся на нарах. Улыбался сам себе.
– Свободный был, оттого и весёлый. Свободный…
Ночь… Ночь.
Степан мерно сопел, втягивая с усилием чуть приторный, смешанный с потом, воздух зимовья. Так и не разделся, не залез под одеяло, уснул как был.
Печка шипела, выталкивая в ночную тайгу горький дым, да раскалённый пар. Шипела, стараясь убаюкать обитателей зимовья, успокоить, охладить от горячих споров. Сама тайга, в которой заблудилось зимовьё на огромных, немереных просторах земли, будто дремала. А всё вместе, и зимовьё, и тайга эта огромная, необъятная, и ночь эта, да и само небо, всё вместе летело в заснеженном мраке галактики, летело, кувыркалось, поворачивалось к звёздам то одной стороной, то другой. И везде была ночь. Везде. Во всём мире. Поворачивалось и переворачивалось. Так всё закручивалось в этом бездонном мире, что и сознание людское легко могло перевернуться всего лишь за одну бессонную ночь. Всего за одну.
Не даром кто-то сказал: даже дьявол, по сравнению с человеком, выглядит простецким пареньком.
Обычно охотники встают рано. Хоть и уматываются за день, и ложатся поздно, – пока пушнину обработаешь, приведёшь в порядок. Но вставали рано. Завтрак торопливый, сборы в толкотне между собой и, ещё чуть брезжит, ещё солнышко не показалось, а они уж на путиках. Один в одну сторону, другой в противоположную.
Сегодня же что-то нарушилось. Что-то случилось, пошло не так. Уже и кобель вылезал из кутуха, вытряхивал мороз из шубы, позевал громко, показывая хозяевам, что он проснулся, что пора кормить. И тайга уже просветлела, ожила голосами птичек малых, да дробными, барабанными россыпями дятлов. А потом и вовсе заулыбалась, когда лучи солнышка проткнули её, будто стрелами.
Ах, тайга. Ни каких тебе забот, ни каких терзаний душевных.
Генка так и не уснул. Лежал, будто скованный какими обручами невидимыми. Ни рукой, ни ногой не шевельнуть. Мысли только в голове ворочались. Медленно, как жернова в момент разгона, на той самой мельнице. Медленно и тяжело ворочались мысли в прокуренной до тошноты голове. Ох и мысли…
Степан проснулся от того, что кто-то навалился крепко, горло перехватил воротом и шипит в лицо. Шипит, а о чём не понятно.
– А-а-а! Ты чо!? Ты чо, сдурел, что ли!?
Откинул, отпихнул более лёгкого, молодого напарника. Сел на нарах, уставился в светлое, почти дневное оконце.
– Ты чо? Привиделось что ли? Чего цепляешься?
– Да, вот. Спросить тебя хотел.
– Так спрашивай. Чего за ворот-то прихватывать.
– Спрошу. Спрошу.
Генка тоже уставился в замёрзшее, подслеповатое оконце. Посидели молча. Не торопились ни куда. Не ждали их сегодня путики. Подложил в печку, чайник поставил.
– Ну? Чо за вопрос-то?
– Да вот, хотел узнать, а ещё лучше, так взглянуть.