Годы и войны
Шрифт:
Когда я напомнил ему о себе, он сказал:
– Очень приятно возобновить с вами знакомство.
– И, показывая на мои знаки различия, такие же, как и у него - три прямоугольника на синих петлицах, добавил: - Рад видеть, что мое обучение пошло вам впрок.
– Да, учеба не пропала даром, за это вам спасибо, - ответил я.
Он был председателем ремонтной комиссии, закупающей для армии лошадей в наших республиках и за границей. Узнав, что я командир кавалерийского полка, он спросил, нет ли у меня претензий по поставляемому нам конскому составу, и рассказал, что комиссаром в ремкомиссии работает у него Силиндрик, член партии с 1905 года, они оба едут в Москву на совещание высших кавалерийских начальников. Я в свою очередь рассказал ему, что Силиндрика хорошо знаю, он когда-то был в нашей дивизии комиссаром одного из полков,
После этого Свидерский стал часто заходить в наше купе. Мне все время казалось, что он чувствует себя неловко, - вероятно, пытается вспомнить, не был ли я одним из тех, кого он избивал за малейшую оплошность, а порой и совсем беспричинно; возможно, он боялся, как бы я не рассказал об этом в Москве. Однако, встретив на совещании его комиссара, Силиндрика, я сказал, что знаю Свидерского по 1912-1915 годам, но о его отношении к солдатам умолчал. Силиндрик отзывался о Свидерском очень хорошо, высоко ценил его как прекрасного специалиста и честнейшего человека; не было случая, чтобы он не обнаружил хотя бы малейший недостаток лошади, с негодованием отказывался от взяток и от участия во всяких махинациях. Однажды в Германии Свидерскому предложили остаться и сулили ему должность директора государственного конного завода, соблазняя большим окладом, но он ответил:
– Когда была революция в России, то некоторые из наших офицеров бежали к вам. А когда она будет у вас куда они и вы побежите? Нет, я пережил одну революцию, с меня хватит. Мне хорошо и в России.
На третий день совещания Свидерский пригласил меня к обеду, и я согласился: было интересно посмотреть, как он живет. В старые годы среди солдат ходили слухи, что Свидерский очень богат.
Дверь нам открыла его жена - я ее вспомнил, она мало изменилась и была по-прежнему красива. Встретила меня как старого знакомого и сказала, что муж говорил ей обо мне много хорошего. Жили они в двух комнатах, где было тесно от мебели и сундуков, нагроможденных до потолка. "Вероятно, уплотнили", - подумал я.
За столом все было хорошо, пока я не отказался пить вино (даже когда хозяин произнес тост за укрепление Красной Армии и за мое здоровье, как одного из ее представителей). Хозяин никак не хотел поверить, что военный человек не может выпить вина, и мой отказ принял как личную обиду. Убедив его, что я действительно не пью спиртного, даже пива, я тут же признался, что сперва чувствовал к нему некоторую настороженность, так как помнил его чрезмерно суровое отношение к солдатам.
– Но, поверьте, - сказал я затем, - меня очень обрадовало то, что я узнал о вашей добросовестной работе при Советской власти. Считаю, что никто не вправе помнить то, что вам не хотелось бы вспоминать из прошлого. Уверен, что Советская власть не останется у вас в долгу.
Он встал и крепко пожал мне руку. Они с женой переглянулись и повеселели. Разговор стал непринужденным и откровенным. Я сказал ему, что солдаты считали его очень богатым человеком и меня удивляет, почему он не за границей. Он чистосердечно ответил:
– Мой отец был патриотом и держал деньги только в русских банках, а вы знаете, что получилось с этими деньгами. А главное, мы все время жили в Москве. Если бы я оказался на юге, то, возможно, тоже совершил бы глупость, как другие, и разделил бы горькую участь эмигрантов.
Рассказал он и о том, в какой большой тревоге и одиночестве жили они первые годы, потеряв всех прежних знакомых.
– А теперь мы очень рады, что не оказались за границей. Я работаю, мою работу ценят, мы приобрели много новых друзей и живем очень хорошо.
Многое мы вспоминали в тот вечер и расстались как добрые знакомые.
Не могу не вспомнить другого кавалерийского офицера царской армии, прожившего гораздо более сложную жизнь, - Бориса Александровича Энгельгардта, полковника-гвардейца, отличного спортсмена, имевшего больше всего призов за конкур-иппик (тот вид скачки, который описан Толстым в "Анне Карениной"). Сын артиллерийского офицера, известного своими изобретениями для полевой артиллерии, он окончил пажеский корпус. Во время войны с Японией командовал эскадроном. Потом ушел из армии, где делал блестящую карьеру, и, по семейной традиции "смоленских Энгельгардтов" (в отличие от однофамильцев, остзейских баронов), занялся сельским хозяйством в своем небольшом имении, стал земским деятелем, добивался организации
После Октябрьской революции к царскому полковнику генерального штаба, аристократу, помещику, да еще и "октябристу" (впрочем, довольно случайному), отнеслись с вполне понятным недоверием. Когда же после убийства Урицкого в Петрограде начались аресты подозрительных "бывших", он бежал на юг, к белым, и возглавил пропагандистский аппарат в деникинской армии. Убеждал Деникина и его "правительство" отдать землю крестьянам, но, разумеется, на такой шаг помещики не согласились. К Врангелю Энгельгардт не пошел, ибо считал его не русским патриотом, а человеком, защищающим исключительно корыстные интересы реакционной верхушки. Вообще он был убежден, что песенка помещичье-буржуазного строя в России спета, и потому, оказавшись в Париже, не присоединился ни к одной из белоэмигрантских группировок. Работал шофером такси, затем переехал в Латвию и устроился тренером на Рижском ипподроме. Когда Латвия стала снова советской, он отказался эмигрировать, рассчитывая, что за "старые грехи" не понесет чрезмерно тяжелого наказания. Действительно, после длительного следствия он подвергся лишь административному выселению в Хорезмскую область, где находился вплоть до 1946 года.
Во время Отечественной войны Энгельгардт подал заявление о том, что хотел бы служить в армии, хотя бы рядовым солдатом. Врачебная комиссия признала этого почти семидесятилетнего человека годным к военной службе без ограничений, но зачислять его в армию сочли нецелесообразным. После войны он продолжал работать на Рижском ипподроме и умер в возрасте около девяноста лет полноправным советским гражданином, получая трудовую пенсию.
Можно с уверенностью сказать, что, если бы Б. А. Энгельгардту оказали доверие в 1918 году, он был бы таким же честным советским работником, как Свидерский, и принес бы еще больше пользы нашему коневодству и армии, так как обладал глубокими знаниями, трудолюбием, энергией, был человеком правдивым и искренним. Б. А. Энгельгардт оставил интереснейшие воспоминания.
В те годы все военные учились. Одни - в академии, училищах, на курсах; другие использовали для учебы время, положенное для отдыха, это те, кого начальники не отпускали на учебу: "Подожди, чего тебе учиться, я за тебя неученого и двух ученых не возьму". Не отпускали и меня.
Давно это было, но я все еще вспоминаю те времена и исключительно дружную и слаженную работу, действительно общую, начиная с красноармейцев и младших командиров и кончая самыми высокими начальниками. С каким энтузиазмом боролись все за высокие показатели в учебе, как мало было самых незначительных проступков, а уж о преступлениях редко и слышно было... Гауптвахта по большей части пустовала, военному трибуналу судить было некого. Тогда не старались больше наказывать, чтобы поднять дисциплину, а все внимание отдавали созданию моральных условий, предупреждающих проступки, и этим занимались все - не только командиры и политработники, но и члены трибунала, следователи, врачи, каждый член партии и комсомолец. Помню, как сильно я переживал малейшее замечание командира дивизии или других начальников, указывающих на тот или другой недостаток в работе полка, как лишался аппетита, сна и, мучаясь, думал: почему же я не смог заметить этот недостаток сам?
Наконец осенью 1925 года послали меня на кавалерийские курсы усовершенствования командного состава в Новочеркасск, на отделение командиров полков. Начальником курсов был старый знакомый А. Г. Голиков - тот, что во время войны с белополяками командовал 7-й стрелковой дивизией и той конной группой, в которой я командовал полком, а потом отдельной Башкирской бригадой. Хотя из списков полка я не исключался, но полагал, что меня могут перевести в другую часть, а потому издал приказ по полку. Поскольку этот документ касался воинского быта того времени, хочется привести его хотя бы в выдержках.