Годы, тропы, ружье
Шрифт:
Против меня, внизу, реку пересекает зубчатая гряда. Мне любопытно, как Максимыч, перед искусством которого я начинаю благоговеть, будет прорываться на лодке сквозь бурлящую стену воды, и я спешу вниз. Из-под самого берега бесшумно (ничего не слышно за ревом реки, бьющейся о гряду) вылетает большой рыжий крохаль. Я вскидываю ружье, ударяю его, когда он уже на середине реки. Птица падает, словно устремляясь в воду за добычей, пропадает на долгое для меня мгновенье в клокочущей пене, потом волна уже далеко внизу подбрасывает ее вверх и мчит по течению. Максимыч что-то кричит. Макс останавливается с бечевой, лодка пристает к камню, и, когда крохаля подносит близко, Максимыч ловко, как острогой, пришпиливает птицу к камню
В тот день нам не удалось увеличить нашей добычи: серый чирок, сбитый мною вечером над рекой, был безвозвратно унесен волнами. Максимыч крепко сетовал на меня за напрасный выстрел. Промышленники-сибиряки почти не стреляют птицу. Выстрел, говорят они, угоняет зверя за десятки километров в тайгу.
4. Первая ночь
Мы раскинули стан на песчаном берегу Тагула. Втащили на берег лодки. Против нас — на другом берегу — стена высоченных утесов, закрывших от глаз заходящее солнце и похолодавшее небо. Вверху осталась небольшая полоса воздуха, разукрашенная обрывками розоватых облаков. С нашей стороны небо оборвано вздыбившейся тайгой.
Тагул присмирел под тяжелым покровом утесов и лишь далеким шумом напоминает о своем неуемном буйстве. Здесь, мимо нас, он скользит притомившимся, таящимся ласковым зверем. Его шерсть лоснится чуть заметными, холодно-розовыми отливами далекого неба; под скалами темнеет и наливается черной кровью — и только там, на убегающем завороте, снова поблескивает светлыми искрами.
Мы забрались от комаров на высокий берег — под темную сень застывших сосен. Стучат топоры. Максимыч и Петрович валят толстую лиственницу, — она не дает искр; Айдинов разжег огромный костер, чтобы coгреть землю, где мы будем спать.
Бледнеет небо. Гаснет река Из-под скал пахнуло холодом.
Садимся пить чай. Профессора настроены молчаливо. По-видимому, сильно притомились и почуяли, сколь тяжелым будет дальнейший путь.
Петрович, наваливший себе груду сухарей в деревянную чашку, заводит разговор о медведях. Их следов встретилось нам за день немало. Он рассказывает, как он раньше бывал здесь, как убил впервые изюбря. [26]
— Жирный, скаженный, как воронежский архиерей…
Все знают, что Петрович кичится своим прошлым, когда он служил у архиерея в кучерах. Сибиряки презирают его за это, особенно богатый Максимыч, добывающий за зиму по пятку соболей.
26
Сибирский олень.
Тебя, Петрович, архиерей обучал стрелять-то? — усмехается Максимыч.
Меня-то?.. Меня учила карагаска. С ей цельную зиму жил на Жерновой горе. Она белку била без промашки и всегда в глаз. Сотнями добывали…
Из Филатычевых плашек, [27] што ли!
Петрович беззлобно кипятится на то, что его обвиняют в воровстве, а потом сам откровенно, льстиво хохочет, вспоминая свои подвиги.
— А как, Максимыч, идет твой Черный на медведя-то? — осторожно задаю я вопрос, видя, что Максимыч примащивается на покой.
27
Ловушки на белок.
— А как же?.. Не зря харч ист… Долго не ходил, но на Лывине его позапрошлой осенью поймал медведь, отлупил… С той поры зло идет и держит, лезет яро…
Медведь дерется?
Еще как! У Жерновой горы на мысе я — до войны дело было — сохатого пластовал… Вышел корыто в воду погрузить… Гляжу сквозь талы, а на противном берегу по гари медведица с медвежонком спущаются к реке… Затаился… Вижу, подвела медвежонка к воде, фырчит сердито и лезет в воду. Медвежонок не хочет. Обернулась она да раз его лапой, как баба лопатой по загривку… Тот сунулся в воду, ожгло его, он — теку. Она сгребла его, зажала промеж ног и ну лупцевать! Лупила долго; он визжит, чисто поросенок… Подтащила его к воде, подняла, как котенка, и — раз в воду. Он ревет, а она его сзади мордой подбрасывает… Так и уплыли за мыс…
Петрович крутит головой, сыто смеется, щурится и перебивает:
Нет, с нами чертова зверюга что сработала… Вышли мы на Лывине с Родионом к заливу. Родион у берега сети раскладывает, сушит, я на пригорок кустами стал пробираться. И только это я поднялся, как из кустов он на меня и вылез… На задки! Опешил, стою, точно пономарь без голосу. А зверь на меня… в упор налезает… Оробел я, а он как фыркнет в лицо, так всего и захаркал. А сам наутек, только кусты захрустели. Насилу я отмылся…
Штаны мыл? — смеется Айдинов.
Все хохочут раскатисто, и пуще всех Петрович, которому льстит внимание слушателей.
— А другой раз… я сам не видел, Родион сказывал… Достает он рыбу из сети в лодке, тянет это в лодку сеть, и только вот ленок блеснул из воды, как из-за кущей медведь… Хлоп бревном в воду, плывет за ленком. Родион взял весло, с испугу про винтовку забыл да-а как хлобыстнет его водой по роже… Тот взревел, на берег… посыпал, как из худого мешка, на версту дорогу проложил.
— А может, не он? Ты сам, Петрович, от него скакал, говоришь!
Снова хохот.
Ужин окончен. Разметав костер, все ложатся на раскаленную землю, застелив ее зелеными ветвями елок. По бокам, с четырех сторон, ровно, без искр, горят крестом сложенные бревна лиственниц. Все так же ровно, без искр, точно исполинские свечи, они будут гореть всю ночь.
Я беру ружье и спускаюсь на берег. Плещется рыба в воде.
Тихо, избегая малейшего шороха, шагаю по мягкому песку береговой полоски. Глаза, ослепленные светом костра, плохо различают окружающее. Пугающими черными сугробами тянутся по берегу кусты. Прохожу осторожно, не задевая их. Смотрю вверх. На высоком гребне скал, стоящих огромной, нескончаемой стеной над речкой, чуть розовеющая полоска прозрачного воздуха. На ней крупным кружевом ясно и четко вырисовываются линии утесов и одинокие кусты. Я стою, завороженный этой розоватой, ясной полоской, и с затаенной жадностью охватываю взглядом громаду скал, каменным узором покойно отдыхающую в вышине. Тихо. Секунды капают неслышно и величаво. Где-то у черных подножий скал, над темной, еле поблескивающей рекой, жалобно и тревожно заскулил белобрюхий куличок-перевозчик. С коротким плачем перелетел — и смолк. Полоска воздуха вверху незаметно тускнеет, пряча четкие очертания камней. Глаза не хотят оторваться от их завораживающей громады.
Вдруг, пронизывая острой, неожиданной жутью, в светлой выемке самого высокого выступа утесов в прозрачную полосу воздуха бесшумно надвинулось что-то живое. Вижу, ощущаю: животное, изюбрь. Вот еле уловимой паутиной застыли в воздухе его рога. Остро ощущаю напряженную, упругую стойку сибирского оленя. Повернулся. Опять застыл. Как далеко до него! И как волнующе близок его живой силуэт. Все спит. Даже однообразный шум реки угасает вдали ворчливой лаской. И в этой пустынной тишине завороженных пространств длящееся мгновенье: человек и изюбрь. Зверь человека не видит, он спрятан под густой темнотой береговых деревьев, изюбрь отражен в человеческом зрачке, отражен весь, таким, как он застыл в эту секунду там, на скале, охваченный прозрачной высью.