Годы, тропы, ружье
Шрифт:
Панкрат кричал:
— Земляки, а земляки! Спойте мне: «В степи широкой под Иканом». Во это песня! А это што? Тьфу!
Пашка вертелся возле меня и звал меня на охоту. Мы пошли с ним вдоль берега, по мелкому осиннику. Обошли Курюковскую старицу. Грая тихо выступала по желтым увядающим листьям. Потянула в густой осинник и задумчиво остановилась в его чаще. Я приготовился к выстрелу. С берега
Грая не трогалась, кося в сторону желтым круглым глазом, словно прислушиваясь к песне.
— Пиль!
Собака осторожно шагнула вперед. Темным золотым серпом взметнулся среди тонких белесых стволов осинника острокрылый вальдшнеп. После выстрела безвольно раскинулся с каплей рубиновой крови на длинном носу у корня старой ветлы. Пашка хищно сграбастал его, прохрипев:
— Гляди, глаза, как у калмыка, назад смотрят…
Мы часа два бродили по берегу Урала, наслаждаясь покоем погожего вечера, красивой работой собаки в поисках большеглазых ночных птиц. Их было не мало здесь. А ведь мы в детстве даже не знали об их существовании.
В сумерках на поле зазвенели куропатки. Грая метнулась туда. Сразу же поиск ее стал иным: стремительным и напряженным. Пашка указал мне на белое пятно остановившейся за кустом собаки. Я подошел и выстрелил из обоих стволов в взметнувшуюся стаю. С трудом отыскали мы в темноте убитых птиц и пошли к стану. Охота кончена. Последние выстрелы.
Парохода все еще не было слышно. Казаки повезли нас на лодке на Бухарскую сторону посмотреть садки с рыбой. По пескам виднелись следы волков. Они ночами ходят сюда воровать рыбу. В заливчике, отгороженном плетешком, закрытом с берега сетями от ворон и волков, кишела рыба. Высовывали свои тупые головы сонные судаки, взметывалась красная рыба — осетр и шипы, поднимая над водою свои обмахи — полумесяцы. Метались бойкие жерехи.
Поздно ночью вдали над лесом мягким широким заревом вспыхнул прожектор: пароход освещал себе путь. Послышался глухой говор вод от колес парохода. Распрощавшись с казаками, мы отплыли в темноте из Каленого. Невидимый Пашка кричал мне с высокого яра:
— Мотри, на тот год приезжай! Волков гонять будем. Я аргамака себе куплю. Во! Не забывай нас. Письма шли!
В шуме вод потонули его последние слова. Пароход двинулся. Замелькали реденькие огоньки в Каленом. Светлыми точечками закачались они в синей тьме, будто волчьи глаза в степи.
Пашка, орущий из темноты, напомнил мне меня самого, когда я был таким же малышом. «Напомнил» — странное слово по отношению к себе. Я — малыш. Да, теперь это — лишь воспоминание, моя мысль, не более. Сейчас мне самому трудно поверить, что я на самом деле был таким же, как Пашка. То время не вернется никогда. А ведь это я шлепал здесь по пескам, босой, загорелый. Ловил судаков, сазанов. Ведь это я тащился за отцом с длинными удилищами, спотыкаясь о кочки болот, в черные, чудесные весенние ночи. Вот здесь под яром, против Поколотой старицы, мы сидели на зорях с отцом, не видя вокруг ничего, кроме красноватого поплавка из коры, покойно качающегося на мелкой зыби розоватой реки.
Из-за леса вставало большое, горячее солнце, курились земля и травы, над водою подымался белесыми клубами густой туман, мягко журчал Урал, металась рыбешка на перекатах, по озерам озабоченно крякали проснувшиеся утки.
Мог ли я, мальчишка, тогда думать, что этот, такой обычный, простой и чудесный мир когда-нибудь уйдет от меня? И что все имеет конец? Теперь отца уже нет в живых, а через два, самое большее три десятка лет не станет и меня. Но и сейчас не могу себе представить, что я когда-то не буду ходить по этой земле, перестану дышать ее теплыми запахами.
Над пароходом, над моей головой, в черном клочкастом облачном небе летела казара. В глубокой заводи под яром тяжело взметнулась какая-то крупная рыба. Так же как четверть века назад, на ятови переваливался жирный осетр, а вверху гоготали гуси, пересекая мир с севера на юг.