Годы, тропы, ружье
Шрифт:
— И зачем мы, дураки, вылезли из лодки? Как бы хорошо было попрыгать по волнам! В городах за такое удовольствие деньги платят. Нет, смотри, как она резвится…
Иван Миронович не сердится. Я даже вижу, как он старается запрятать довольную улыбку в усы, серьезно покрякивая. Он доволен не меньше меня моей удачной выдумкой. Впоследствии нам никто не хотел верить, что мы сумели спуститься по Тагулу на лодке. У Ивана Мироновича позднее даже родилось честолюбие: он просил меня не говорить, что мы вылезали на порогах из лодки. Обычно все промышленники спускаются по Тагулу на плотах. Макс рассказывал мне, как они и с плотом застряли в камнях, когда возвращались сверху с Филатычем. Плот крепко врезался в подводные скалы. Стоял густой
К вечеру прощаемся с последним порогом. Я с искренним сожалением, а мой спутник с такою же искренней неприязнью. Он так рад, что не хочет даже останавливаться, забыв свою мечту покараулить зверя. Мы мчимся теперь без задержек. До боли жаль мелькающих диких взмахов земли, каменного хаоса и буйной таежной растительности. А тайга распахивает все шире и шире свою зеленую шубу. Горы с величавым и ласковым удивлением наблюдают наш бег. Тяжелые камни и скалы дышат нам вслед. Солнце щедрыми пригоршнями разбрасывает ослепляющий свет во все уголки. И кажется в сладкой тоске, что ты бежишь от древней своей родины, покидаешь естественную свою колыбель. Уже шевелятся внутри тебя, пробуждаются от сна, царапая лапами, зверушки разных ненужных чувств, порожденных городом, скуки, пустого ненавистничества, мелких изломов души, усталости от безделья. Какое неизъяснимое наслаждение быть каждую секунду в плену у природы, вставать с солнцем, засыпать с солнцем, дышать в ритм со всем миром, не отрываясь от него ни на минуту! Ощущать, как горячий воздух — живое дыхание солнца — вливается в тебя, тревожит радостными прикосновениями каждую твою клеточку тела.
Последняя ночевка у Холодного плеса. Кровавый закат над горами, розоватые просветы в небе, убегающие в бесконечность. Тихая ночь, опустившаяся над нами, как мать над колыбелью ребенка. Очарование незаметного одиночества. Мысли, бегущие тихими, ровными волнами, как течение реки, как камыш, ласкаемый ночным неслышным ветром. Дымок костра, барашковые облака на потухающем небе, заснувшие деревья, — какая в этом во всем незыблемость покоя и воли, какое ясное физическое ощущение вечности, бессмертия жизни!..
На заре проезжаем величавый Бычий увал. Никогда не уйти из моих глаз этому широкому утру, опьяневшему от солнца! Мощные взмахи земли, огромные зеленые ковры лесов, распластанные по складкам гор, вольное полотно неба, нежное, голубое, и эта живая, бешеная водяная гора, мчащая нас вниз. Крики взматеревших крохалей, первое лето увидавших это вакхическое солнце и этот дикий, неуемный мир, призвавший их к жизни! Выходим у залива на берег. На траве, еще не сбросившей с себя ночной росы, медвежьи следы. Зверь прошел здесь сегодня утром. Я вкладываю в осадины от его лап на мягком иле свою ладонь, чтобы измерить величину его ступни, и содрогаюсь: мне кажется, что в меня вливается теплое медвежье дыхание…
А над всем этим диким величием — далеко вверху, в небе — черные точки хищников, озирающих широкую тайгу… Словно заживающие душевные раны, давно мелькнувшие ласки первой- любви, неизлечимой сладкой отравой оседают во мне картины последнего утра в Саянах.
Восьмого июля мы были в Большой Речке. Здесь меня ожидали с плотом профессора, чтобы двинуться вниз по Тагулу и Бирюсе в Тайшет, откуда полтора месяца назад мы вышли в Саяны.
ЗАКОЛДОВАННЫЙ ТОК
1
Неделю
Дед каждый вечер обещает пойти туда со мною, но со дня на день под разными предлогами упорно откладывает наш поход.
30
На севере охотники тетеревов называют полевиками, глухарей — мошниками.
— Годов десять не хаживал я туда. Опасно! Болотина там очень, уемиста. Весной прямиком не пройти, а в обход и тропы, поди, не найти мне теперь.
Меня это сильно раздражало. Мы уже выполнили нашу деловую программу: побывали на Стеклострое, осмотрели родину сороковки — Покровский завод.
Мне надоело бродить по разбитым токам, где пенья глухарей жди, как столичных гастролеров в глухой провинции, и где они поют так осторожно, что подбираться к ним приходится часами. Но старик упрям: с утра он снова начинает пугать меня своими «романтическими» россказнями и страхами.
— В Охотничий бор никто с тобой не пойдет. Глухое место, нехоженое. Это все едино что заказник: нельзя туда ходить. Кроме меня, туда и дороги никто не знает. Был случай — пошли туда лет тридцать назад два охотника за мошникам, да так и не вернулись: черепки ихние года через три я нашел в вельге у ручья Устники… А ружья так поржавели, что и на кочергу бы их баба не взяла. Вот… Я пять десятков охочусь, а всякий раз кружу на току, как слепая кобыла на молотьбе. Да и ружья-то у меня никакого нет. А чего я без ружья с тобой пойду? Ты не барин. Я тебе не егерь. Приезжай на будущую весну, — ну, тогда, може, и пойду.
Это любезное предложение разъярило меня вконец. Я взял у знакомого комсомольца под залог в десять рублей старую дрянную шомпольную двухстволку, веком равную деду Корнею (а ему уже стукнуло семьдесят лет), и предъявил леснику ультиматум: завтра мы отправляемся в Охотничий бор.
На этот раз дед покорился моей настойчивости, но повел меня снова через Покровский завод.
— С детьми повидаюсь еще разок, а ты глянешь, как американец машиной сороковки делает.
Пришлось и мне уступить старику. Да и в самом деле, нужно было взглянуть еще раз на механическое производство бутылок.
На заводе мы задержались. У деда Корнея, как у библейского патриарха, оказалось там бесчисленное количество сыновей, дочерей и внуков. У всех мы должны были закусить свеженькой рыбкой и отдать родственную честь сороковке. Дед мой к полдню неузнаваемо взбодрился и помолодел.
Вместо того чтобы спешить в Охотничий бор, он начал рассказывать о прежних охотах, о том, как он умел находить тока с зимы:
— Снег еще не подался, наст лежит крепко и блестит, как сахар. Отправляешься на лыжах в бор и примечаешь, где сосны и осины с вершин пообглоданы. Ближе к весне снег густо под деревьями исчерчен крыльями, — похоже, ребенок письму учился. Лапами утоптан узорно. Знай, здесь ток будет. Это бои зачались меж ними, — не за матку, а покудова еще за место. Который победит, он и будет, как генерал, бал открывать. Это, значит, определился князь владетельный. Бить его никак не полагается, иначе ток распадется. Без владетельного кто же осмелится запеть? Он заводит песню, за ним другие. Первогодки не поют, они сидят около тока к крегощут. Отличить их легко, перо у них сероватое, не дошедши. Белых пятен на груди не обозначено. Самки в стороне ыхают, ждут своей череды.