Годы, тропы, ружье
Шрифт:
— Нюхни поглубже. Дух посвежеет, мякче в горле станет.
Пенье доносилось до нас все отчетливее и живей.
— Два точат. Один поперед нас, другой тут, слева, — шепнул мне дед. — Не сворошить бы которого.
Задача усложнялась. К двум птицам подойти трудно, почти невозможно. Корней раздумывал, и мы пропустили несколько колен пенья. Но нужно было на что-то решаться.
— Ты иди прямиком к этому, а я попытаю скрасть левого. Стрелять подлаживай, когда мой запоет.
И старик запрыгал в сторону от меня. Мой глухарь на минуту смолк, но скоро запел снова. Я уже начал всматриваться, ища по деревьям птицу, как невдалеке ахнул выстрел из шомполки. Мимо меня с беспокойным клохтаньем быстро пролетела глухарка и уселась впереди на высокой сосне. Мой глухарь замолчал. Минут пять я ждал, что он снова щелкнет, — птица упрямо молчала. Вдруг сзади меня послышалось чавканье шагов, — ко мне шел дед. Глухарка испуганно метнулась с дерева, а за ней метрах
— Чево же ты так тихо полз? Надо проворней. Мошник сноровку любит. Ты не думай, что это он от меня аль от выстрела смолк. Это ему нипочем. Мне доводилось по шести раз одного стрелять: не летит. Всю сосну дробью пообщипал, пока в него угодил. Твой свое напел: к нему тетера привалила. Тут пенью конец, надо любовь совершать… Я-то знаю. Мне не раз доводилось видеть: как тетера к нему подлетит, западут они оба в траву, погремят крыльями, погрешат — это у них быстро вершится, — и она улетает к гнезду, а он на старо место.
Сидит опосля этого молча, пришипившись, сморенный, не то спит, не то просто притихает. Редко бывает, чтобы он в это утро сызнова запел, разве какой неуемный, ну, тот, доводилось, и пел. Только какая ж это песня? Так, покашляет слабенько, невразумительно, точно пьяный дьячок. Ты посмотри лучше на мово: перо черное, с сизинкой, все на подбор. А на груди, глянь, сколь белых пятен. Это матерой, значит. А языка нет. Это он утянул его в горло, они завсегда на току так делают. Ничего, не плачь, найдем еще. Не сейчас, так поутру разыщем. Найдем.
Дед совсем развеселился и нисколько не смущался, что спугнул у меня глухаря.
— Ты сиди здесь и слушай. А я дале гляну. В сторону гребанусь. Если пойдешь вперед, с рудников в болото далеко не лезь: загрузнешь. Так кромкой и держи. А я еще мошника найду. Не зазря же я с тобой перся такую даль, а ты сам учись промышлять. Выпить хочешь?
Из кармана деда неожиданно блеснула непочатая бутылка водки. Я попытался отобрать ее у старика, но он, лукаво усмехаясь, снова запрятал ее в глубь кармана, выбранив еще раз теперешних господ:
— На охоту без водочки! Виданное ли это дело?
И Корней, не раздумывая, неуклюже закачался на ходу меж стволов высоких сосен.
2
Теперь я один. Начинаю внимательно осматриваться. Впереди меня большим кругом покоится желтое моховое болото, прорванное кое-где светлыми полосами воды. Тяжелый ковер болота охвачен со всех сторон исполинской сосновой короной, величаво лежащей по сплошному кольцу песчаного увала. По болоту легко бегут тонкими стволами обнаженные осины и березы. Над ними, среди них недвижно крепко стоят палевые сосны и темно-зеленые, узорно-лапчатые ели. На зубцах сосновой короны розовеющими отливами играет потухающая весенняя заря. А вверху, в широком размахе, нежно темнея, голубеет ласковое небо. По нему плывут клубы сизых северных облаков. На западе, над вершиной высокой сушины, незажившим светлым рубцом повис ущербный месяц. Совсем рядом с ним бледным светом горит вечерняя большая звезда. Ниже розовой полоской падает, уходит за лес небо, пронизанное светом гаснущей зари.
Раня мое охотничье сердце, за лесом низко и выразительно прохоркал первый вальдшнеп. «Виншпеля», — зовет их дед. На вершине сосны широко грает большой черный ворон. Бьет в кустах настойчивые трели соловей. Тихо, как бы в раздумье, — впервые этой весной — заколдовала далекая кукушка.
Я осторожно пробираюсь между деревьев к болоту. На зеленоватом мху под соснами желтый глухариный помет, похожий на мертвых гусениц. Становится светлее и шире: это, неслышно падая в ночь, засыпает ветер. Издалека доносится резкое, звонкое ржанье зайца. Воздух делается прозрачнее и легче. Прожужжал майский жук и упал, ударившись о малютку сосенку. Сосенка качнулась и снова застыла. Уже девять часов. Темнеет. Замолкли птицы, лягушки прервали свой страстный стон.
Загукала, как ведьма из подземелья, большая сова, бесшумно шныряющая по току. И вдруг неясный шум: тяжелая черная птица низом летит на меня. Не долетая сотенника, с треском падает в вершину сосны. Глухарь! Птица молчит несколько секунд, они мне кажутся минутами. Наконец осторожное чоканье, как таинственное постукиванье в металлическую дверь. Тишина. Чоканье становится звонче и учащеннее. За ним желанное чувственное скрежетанье. Шагаю осторожно, делая не больше двух шагов сразу, и слышу на остановках конец песни, словно кто-то тихо точит косу бруском. Сосны густо закрыли мне путь. Птица уже близко, в ее шипе ясно различимы интимная волнующая страсть, захлебистые брызги желаний. Будто вхожу я в комнату, где происходит таинство любви. На секунду мелькает стыдливая неловкость, быстро заглушаемая охотничьей ярью. Ищу глазами певца, ощущая, что он здесь, рядом. Сосны и ели четко выступают на темной и нежной синеве неба.
Но я во что бы то ни стало хочу услышать глухаря. И вдруг мой слух кощунственно и грубо обжигает удар далекого выстрела.
«Опять стреляет дед», — остро завидуя, думаю я… Иду дальше, стараясь не отбиться от кромки болота. Звонко и близко гукнула кукушка. За лесом заохало невидимое чудище — паровоз. Земля задышала сыростью и прохладой. Где-то с сухим кряхтеньем повалилось мертвое дерево.
«Нет, больше не услыхать мне сегодня глухаря. Уже поздно..»
Сажусь на старый пень и без мысли всматриваюсь в болотную кочку, обросшую таежной, жесткой травой. Она вырастает, расплываясь в сумерках, в громадную гору. По ней бегут большие желтые, зеленые, оранжевые пятна трав; остро торчащий комель пня превращается для меня в готическую башню…
Я начинаю дремать под колдованье весенней ночи. Мир уходит из глаз, и только волшебная синева, изузоренная елями, не хочет уйти из моих прикрытых ресницами глаз… И вдруг в тишине до ужаса ясно слышу:
— Чо-о-ок. Чо-ок. Чок. Чк-чк-чк-чк… Пышши-пыши-пши-щиу-шшиу-шшиу-шшиу!..
Рядом со мной на болоте запел глухарь…
Он пел среди полной тишины. Ни один звук не нарушал его бездумного покоя и не мешал его любовному неистовству. Его песня лилась без перерывов среди синей громады лесных пространств. Сквозь синие резные узоры елей, сквозь темное кружево сосен на меня оглушающе остро падали горячие, живые капли его любовных криков. Его пенье, обычно поражавшее меня глухотою и слабостью звуков, теперь было величаво, отчетливо и полно неприкрытой животной страсти. Он захлебывался, он плескался в своем шипенье каплями горячей мужской крови. Путь в сто шагов под пенье птицы измучил меня надеждами и отчаянием. Теперь я стоял близко от него и уже видел его на большом суку высокой сушины. Иногда он умолкал на минуту, повертывая голову, прислушиваясь, и затем с новой силой бросал в немые пространства:
— Чо-ок. Чок. Чок-чок-чк-чк-чк-чк-чк… Пышши-пыши-шиу-шшиу-шшиу-шшиу!..
Угольно-черный, мощный, он вытягивался вверх, раскачивая ветки дерева, с силой выбрасывал к небу хищно-благородную голову, распускал веером хвост, играл пышными перьями большого зоба и резко ударял по сосне острыми крыльями.
Еще десять шагов, и я мог бы стрелять в него, как вдруг в тишине глухо ухнули раз за разом два выстрела. Где-то опять забавлялся дед. Ужас сковал меня. Сейчас птица снимется и улетит. Глухарь дрогнул, сжался, замолчал, но не сдвинулся с места. Черным огромным комом застыл он в напряжении на темно-голубом небе. Минут десять длился тайный поединок человека и птицы. Я не дышал, я старался не показать птице своих глаз. Сверху спокойно-чутко следили за нами синие волшебные пространства… Как грубо и ненужно затрещал в эти секунды козодой!.. И тотчас же умолк. И снова тишина синей ночи. Только под ногами неслышно мягко переливается вода да пугают стук собственного сердца и шум в ушах. Бестрепетно смотрят с неба, из-за птицы, звезды…