Годы
Шрифт:
— Ты сказала Мириам… — подсказала она.
— Я сказала Мириам: «Это что, птица? Нет, птица вряд ли. Слишком большая. Однако двигается». И вдруг я поняла: это аэроплан! Так и оказалось! Они ведь незадолго до этого перелетели через Ла-Манш. Тогда я гостила у вас в Дорсете: помню, как прочитала об этом в газете и кто-то — твой отец, наверное — сказал: «Мир бесповоротно изменился!»
— Ну… — Пегги засмеялась. Она хотела было сказать, что самолеты — не такая уж значительная перемена: она вообще любила подтрунивать над верой старших в науку — отчасти потому, что ее удивляло их легковерие, отчасти оттого, что она ежедневно поражалась невежеству коллег-врачей, — но тут Элинор вздохнула.
— Боже, боже, — прошептала она.
И отвернулась от окна.
Опять
— Что такое, Нелл? — спросила Пегги.
— Ничего, ничего, — сказала Элинор. Она увидела небо, а небо было покрыто для нее многими образами и картинами — ведь она видела его так часто; любая картина могла оказаться сверху, когда Элинор смотрела на небо. Сейчас — поскольку она говорила с Нортом — ей вспомнилась война, как она стояла на том же месте однажды ночью и следила за лучами прожекторов. Она только вернулась домой после налета; она ужинала у Ренни и Мэгги. Они сидели в подвале, и Николай — не тогда ли она впервые его увидела? — сказал, что война не имеет значения. «Мы дети, играющие с шутихами во дворе»… Она вспомнила его фразу и как, сидя на деревянном ящике, они пили за Новый Мир. «За Новый Мир, за Новый Мир!» — кричала Салли, барабаня ложкой по ящику. Элинор отвернулась к письменному столу, разорвала письмо и выбросила его. — Да, — сказала она, шаря среди бумаг в поисках чего-то. — Да, я ничего не знаю об аэропланах, никогда в них не летала, но вот автомобили — без них я могла бы обойтись. Меня тут чуть один не сшиб, я тебе не говорила? На Бромптон-Роуд [64] . Я сама была виновата — не смотрела… И радио — оно так надоедает: соседи снизу включают его после завтрака; а с другой стороны — горячая вода, электрический свет и эти новые… — Она запнулась. — А, вот она! — воскликнула Элинор, вытащив листок бумаги, который искала. — Если там сегодня будет Эдвард, напомни мне — сейчас завяжу узелок на платке… — она открыла сумочку, вынула шелковый носовой платок и с серьезным видом завязала на нем узел, — спросить его о младшем Ранкорне.
64
Бромптон-Роуд — многолюдная торговая улица.
Прозвенел звонок.
— Такси, — сказала Элинор.
Она огляделась, желая убедиться, что ничего не забыла. Сделав несколько шагов, она вдруг остановилась, потому что ее взгляд привлекла лежавшая на полу вечерняя газета, с широкой полосой типографской краски и неясной фотографией. Элинор подняла ее.
— Ну и лицо! — воскликнула она, расправляя газету на столе.
Насколько могла разглядеть Пегги — будучи близорукой, — это был обыкновенный для вечерней газеты нечеткий портрет жестикулирующего толстяка [65] .
65
Вероятно, имеется в виду Муссолини.
— Дьявол! — вдруг выпалила Элинор. — Негодяй! — Она разорвала газету одним движением и швырнула ее на пол. Пегги была поражена. От звука рвущейся бумаги она даже вздрогнула. Слово «дьявол» в устах тетки шокировало ее. В следующее мгновение это ее позабавило, но шок не прошел все равно. Ведь если Элинор, столь сдержанно пользовавшаяся английским языком, произнесла слова «дьявол» и «негодяй», это значило намного больше, чем если бы то же самое сказали Пегги и ее друзья. К тому же это резкое движение, когда она рвала газету… Какие они все странные, подумала Пегги, следуя за Элинор по лестнице. Край красно-золотой накидки волочился со ступени на ступень. Пегги приходилось видеть, как ее отец комкал «Таймс» и сидел,
И как она разорвала ее! — подумала Пегги с улыбкой и взмахнула рукой, копируя движение Элинор. Та все еще держалась особенно прямо — от гнева. Было бы просто, думала Пегги, идя следом по каменным ступеням, и приятно быть такой, как она. Маленькая застежка накидки постукивала по лестнице. Они спускались довольно медленно.
«Взять, например, мою тетю, — Пегги про себя обратилась к человеку, с которым она беседовала в больнице, — взять мою тетю. Она живет в квартире, предназначенной для какого-нибудь трудяги, к которой надо подниматься по шести лестничным пролетам…»
Элинор остановилась.
— Только не говори мне, — сказала она, — что я оставила наверху письмо — то письмо от Ранкорнов, которое я хочу показать Эдварду, об их сыне. — Она открыла сумочку. — Нет, вот оно. — Письмо было в сумочке. Они пошли дальше вниз.
Элинор назвала таксисту адрес и плюхнулась в угол сиденья. Пегги посмотрела на нее краем глаза.
Ее потрясала энергия, которую Элинор вкладывала в слова, а не сами слова. Как будто она — старая Элинор — до сих пор страстно верила в то, что разрушил этот толстяк. Удивительное поколение, подумала Пегги, когда машина тронулась. Они верят…
— Пойми, — перебила Элинор ход ее мыслей, желая объяснить свою реакцию, — это означает конец всему, что для нас дорого.
— Свободе? — безразлично спросила Пегги.
— Да, — сказала Элинор. — Свободе и справедливости.
Такси ехало по респектабельным улочкам, где у каждого дома были эркер, полоска садика, свое имя. Когда они выехали на большую улицу, сцена в квартире сложилась в голове Пегги так, как она опишет ее тому человеку из больницы. «Вдруг она вышла из себя, схватила газету и разорвала ее поперек — моя тетя, которой за семьдесят». Пегги глянула на Элинор, чтобы проверить подробности. Тетка прервала ее внутренний монолог.
— Там мы раньше жили, — сказала она и махнула рукой в сторону длинной, усеянной фонарями улицы слева.
Пегги выглянула и увидела только однообразную величественную аллею с вереницей светлых портиков. Одинаковые оштукатуренные колонны, опрятная архитектура обладали даже некоторой уныло-торжественной красотой.
— Эберкорн-Террас, — сказала Элинор. — Почтовый ящик… — пробормотала она, когда они проезжали мимо почтового ящика.
Почему почтовый ящик? — удивилась про себя Пегги. Открылась очередная дверца. У старости, должно быть, много бесконечных улиц, простирающихся вдаль во тьме, предположила она, — и там открывается то одна дверь, то другая.
— Разве люди… — начала Элинор и замолчала. Как всегда, она начала не с того места.
— Что? — спросила Пегги. Ее раздражала эта непоследовательность.
— Я хотела сказать — почтовый ящик напомнил мне, — проговорила Элинор и засмеялась. Она оставила попытку восстановить порядок, в котором к ней приходили мысли. А порядок был, несомненно, но чтобы выявить его, нужно слишком много времени, а эта болтовня — она знала — надоедает Пегги, потому что у молодых ум работает так быстро. — Сюда мы ходили ужинать, — сменила тему Элинор, кивнув на дом на углу площади. — Твой отец и я. К одному его сокурснику. Как же его звали? Он стал судьей… Мы ужинали здесь втроем. Моррис, отец и я… Тогда тут устраивали большие приемы. Сплошные юристы. Он еще собирал старинную дубовую мебель. В основном подделки, — добавила она со смешком.
— Вы ужинали… — начала Пегги. Она хотела вернуть Элинор в ее прошлое. Это было так интересно, так безопасно, так нереально: восьмидесятые годы казались ей прекрасными в своей нереальности. — Расскажи о своей молодости, — попросила она.
— Но у вас жизнь куда интереснее, чем была у нас, — сказала Элинор. Пегги промолчала.
Они ехали по ярко освещенной людной улице; в одном месте толпа была окрашена в рубиновые тона — светом, падающим от кинотеатра, в другом — в желтые, от витрин, полных летних платьев: магазины, хотя и закрытые, были освещены, и люди рассматривали одежду, шляпы на шестиках, драгоценности.