Гоголь в тексте
Шрифт:
Умеренностью и воздержанием веет от последних страниц первого тома поэмы. Что уж говорить о других, если даже Ноздрев «исхудал и позеленел»! В финале царствует дорога, даль, быстрая езда и «невыносимый аппетит в желудке». «Желудок» оказывается рядом с наиболее возвышенными и мистически окрашенными пассажами книги. Грезя о Руси, тройке и неведомой дали, Гоголь говорит о собственном дорожном опыте, не забыв упомянуть о столь важной его черте, как голод в пути. Это упоминание желудка в контексте, где он вроде бы не ожидался, подталкивает нас к тому, чтобы внимательнее присмотреться к самому «благородному», как называл его Гоголь, из телесных органов, к тому какие виды и образы он принимает.
«Образы» желудка
Несмотря на всю экзотичность подобного словосочетания, оно все же имеет право на существование. Во всяком случае, иначе, чем «образами», гоголевские описания разного рода наполненных или переполненных объемов назвать трудно.
Идея середины, о которой уже шла речь ранее, сказывается и здесь, приобретая выраженную смысловую определенность. Ассоциативное мышление (и соответственно
В «Сорочинской ярмарке» собравшиеся в хате гости прячутся от черта, предпринимая действия, символически изображающие приготовление пищи: один забирается в печь и закрывается заслонкой, другой – надевает на голову горшок. Та же логика и в случае с мешками в «Ночи перед рождеством». Мешок как желудок, как вместилище, хранилище пищи: герои думают найти в брошенном мешке «кабана», «колбасу» или «паляницу», однако вместо этого из них вылезают Чуб и дьяк. С точки зрения логики поглощения ориентиры уже заданы: пища, спрятанная в закрытом объеме, – это пища, «съеденная» мешком. Не случайно и то, что этот инцидент предварен темой еды: Солоху интересовал не сам Чуб, а его огород, который она «находила не лишним присоединить к своему хозяйству». В свою очередь, Чуб и дьяк заходили к Солохе не только по сердечной склонности, но и затем, чтобы «поесть жирных с сметаною вареников». Здесь важна сама форма ситуации: сначала Солоха прячет в мешок дъяка, а затем в этот же мешок влезает Чуб. За всем этим ощущается столь дорогая Гоголю мысль о некоей безмерной вместимости, потенциально неограниченной наполняемости, аналогом которой – если перевести разговор в плоскость телесно-биографическую – станет гоголевский желудок. И. Ф. Золотарев вспоминает о «чрезвычайном» аппетите Гоголя: «Бывало, зайдем мы (…) в какую-нибудь тратторию пообедать; и Гоголь уже покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разгорается, и он, несмотря на то, что только что пообедал, заказывает себе или то кушанье, или что-нибудь другое» [18] . Почти как в случае с вакулиными мешками: новый посетитель, – и в мешке-желудке достанет места и для него (в начале «Вия», где бредут по дороге трое бурсаков, тема голодного желудка подается в том же ключе: «…мешок у них был давно уже пуст»).
18
Вересаев В. Гоголь в жизни. С. 215.
В самой сцене гибели Хомы Брута можно увидеть нечто напоминающее ситуацию «Носа». Семантика еды представлена здесь обжорством Хомы и направленной на него оральной агрессией. Прежним остается и гастрономический лексикон, где первые места – по-прежнему за «кругом», «центром» и «закрытым объемом». Нос находился посреди круглого хлеба, Хома сидит в центре круга мелового. В обоих случаях налицо угроза съедения, с той разницей, что нос счастливым образом избегает желудка цирюльника, а Хома, взглянув на Вия, погибает. Общей и очень важной оказывается здесь и роль железа. Вий указал на Хому железным пальцем, Иван Яковлевич – разрезал хлеб железным ножом; иначе говоря, Вий делает то же самое, что и цирюльник Иван Яковлевич. Вия, собственно, и привели для того, чтобы он своим пальцем разрезал круг-«хлеб», внутри которого прятался философ.
Вий как желудок. Идея переполненности, столь часто обыгрывавшаяся Гоголем, «воплотилась» в Вие, дав вариант сверх-плотного объема, вбирающего в себя все, что попадается на его пути. Вий как иноформа смысла «зрения-вбирания-поглощения». Вий – апофеоз власти желудка-зрения, его железный кошмар; неожиданной параллелью здесь идет хлестаковская жалоба на еду в трактире: «топор, зажаренный вместо говядины» (линии железа и зрения – Вий-ревизор – здесь накладываются друг на друга).
Вий – желудок с ногами. В «Тарасе Бульбе» к желудку движется сама пища. Центральное событие повести – осада города запорожцами. А там, где осада, там и голод. Иначе говоря, общая смысловая основа, как и во всех перечисленных мной случаях, задается здесь с самого начала. А далее – по сюжету: Андрий набивает мешки хлебом (мешки здесь опять-таки очень характерны) и несет их по подземному ходу в осажденный город. В первой редакции повести этот эпизод едва намечен; в окончательном же варианте путь Андрия под землей прописан очень тщательно, что говорит о важности этой сцены для Гоголя. Андрий несет хлеб; соответственно и вход в подземелье осмысляется Гоголем в этом же ключе: это «отверстие», как он пишет, вроде того, что бывает в «хлебной печи». Фактически подземный ход проглатывает Андрия с его хлебом, и далее он движется в «узком земляном коридоре», подобно тому, как кусок пищи идет по пищеварительному тракту. Эффект усиливается еще одним эпизодом: спутница Андрия съела на ходу кусочек хлеба, который «произвел боль в желудке, отвыкшем от пищи, и она оставалась часто без движения по несколько минут на одном месте». Эта картина настолько симптоматична, что позволяет говорить о своего рода перистальтике гоголевской прозы, имитации реальной ритмики движения пищи в желудочно-кишечном тракте. И – далее: это подземное движение хлеба с остановками завершается входом в «маленькую железную дверь»; снова упоминается железо, и снова в связи с темой голода и пищи (для сравнения, у Достоевского железо «тянется» не к животу, а к голове, угрожая ей топором, гильотиной, пулей или пресс-папье). Если желудок представляет собой некий обширный объем, куда пища поступает из узкого пищевода, то «большой простор» монастырской церкви, открывшийся за дверью, сделает нашу аналогию еще более основательной (затем Андрий оказывается на площади, в центре которой стоят столы от рынка «съестных припасов»).
Есть еще одна подробность, неожиданным образом встающая в тот же самый ряд и подтверждающая, хотя и несколько неожиданным образом, тезис М. Вайскопфа о ключевом значении темы евхаристии для этой гоголевской повести [19] . Я говорю о демарше поляков, в ходе которого они разбили один из запорожских куреней и захватили в плен его атамана. В повести упоминаются три десятка имен куренных атаманов, но лишь одно из них не только напрямую связано с едой, но даже является ее эмблемой – атаман Хлиб. Именно его и захватили в плен поляки: в символическом смысле голодающий город взял себе то, в чем нуждался больше всего. Если продолжить аналогию, то смысл еды обнаружится и в имени главного героя повести («бульба»), и в финальном жертвенном костре, венчающим «сюжет насыщения».
19
Вайскопф М. Сюжет Гоголя. М., 1993. С. 447 и др.
В «Носе» обстоятельства совсем другие, однако общий смысл эпизода, открывающего эту повесть, схож с только что рассмотренным. Здесь важно то, что цирюльник находит нос не где-либо еще, а в хлебе, то есть в «материи», предназначенной для съедения. Будь Иван Яковлевич чуть порассеяннее, и нос непременно попал бы к нему в желудок. Вместе с тем фактически нос – еще до встречи с цирюльником – уже съеден. «Съеден» хлебом, поскольку обнаружен он был как раз внутри и посередине утреннего свежеиспеченного хлеба. Мотивы центра, круга (хлеб был ржаной круглой лепешкой), голода и аппетитного аромата сходятся вместе, давая интересующий нас «образ». «Проглоченный» хлебом нос получает свободу, бежит из желудка, обретая самостоятельную жизнь; в рамках сюжета насыщения это означает, что пища, попавшая в желудок, не исчезает не растворяется в нем, но выходит из него не вполне естественным образом, о чем мы еще поговорим в дальнейшем. Сама же тема проглоченности объединяет между собой «Нос» и «Коляску».
Чертокуцкого сгубили «чрезвычайный» обед, состоявший из осетрины, белуги со стерлядью, и избыток пунша: он совершенно забыл, что сам пообещал назавтра угостить обедом господ офицеров и показать свою коляску. Когда же они приехали, он спрятался от них внутри этой самой коляски. Как и в предыдущих случаях, мотивы еды и закрытого объема сходятся вместе. Психоаналитическая трактовка этого поступка (возврат в материнскую утробу) кажется мне не столько неверной, сколько недостаточной, поскольку в «Коляске» нет никаких следов женобоязни или каких-либо иных аномалий подобного свойства. Зато тема еды и желудка присутствует здесь в самом неприкрытом виде. Не появись у Чертокуцкого мысли об обеде (вспомним о сюжетообразующей роли темы еды у Гоголя), ничего бы и не случилось; ведь его испугало именно то, что он забыл о своем обещании приготовить обед для господ офицеров. Ассоциативный эффект, о котором шла речь ранее, объясняет в поступке Чертокуцкого то, что с точки зрения здравого смысла объяснить нельзя. Все дело в том, что коляска и обед составляют смысловую пару: вот почему, когда Чертокуцкий вспоминает об обещанном обеде, то прячется не куда либо еще, а именно в коляску. Коляска как желудок, как иноформа исходного смысла поглощения: помимо общего гастрономического фона, здесь есть и вполне реальные детали. Чертокуцкий прежде всего расхваливает чрезвычайную вместительность своей коляски: она так «укладиста», что в ее карманах помещается целый «бык», а кроме того в нее помещаются бутылки с ромом, запас табаку, белье и чубуки. Провиант говорит сам за себя, но особого внимания заслуживают чубуки: они «такие длинные, как, с позволения сказать, солитер». Это словечко переводит метафору в плоскость медицинской реальности, придавая кожаному мешку коляски еще большее сходство с желудком (тема «коляски-желудка» проступает и в истории о Шпоньке, где говорится о персонаже, который имел голову, похожую на бричку, и высовывал ее из воротника лишь затем, чтобы поесть).
От коляски «Чертокуцкого» один шаг до «странного экипажа», который Гоголь подробно описывает в десятой главе «Мертвых душ». Экипаж этот «не был похож ни на тарантас, ни на коляску, ни бричку, а был скорее похож на толстощекий выпуклый арбуз, поставленный на колеса». Внутренность этого «арбуза», помимо подушек, была набита «мешками с хлебом, калачами, кокурками, скородумками и кренделями из заварного теста» (два пирога не поместились в экипаже и «выглядывали даже наверх»). Идея пищевого изобилия, переполненного закрытого объема здесь представлена даже в еще более явном виде, нежели в «Коляске».