Гоголь в жизни
Шрифт:
Гоголь - гр. А. М. Виельгорской, 16 марта 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 411.
Появление этой книги полезно мне самому больше, чем кому-либо другому. Одно помышленье о том, с каким неприличием и самоуверенностью сказано в ней многое, заставляет меня гореть от стыда. Стыд этот мне нужен, Не появись моя книга, мне бы не было и вполовину известно мое душевное состояние. Все эти недостатки мои, которые вас так поразили, не выступили бы передо мною в такой наготе: мне бы никто их не указал. Люди, с которыми я нахожусь ныне в сношениях, уверены не шутя в моем совершенстве. Где же мне было добыть голос осуждения?
Гоголь - кн. В. В. Львову, 20 марта 1847 г., из Неаполя. Письма. III, 421.
Ты избалован был всею Россиею: поднося тебе славу, она питала в тебе самолюбие. В книге твоей оно выразилось колоссально, иногда чудовищно. Самолюбие никогда не бывает так чудовищно, как в соединении с верою. В вере оно уродство.
С. П. Шевырев - Гоголю, 22 марта ст. ст. 1847 г., из Москвы. Отчет имп. Публичной библиотеки за 1893 г. Спб. 1896. Стр. 46 (Приложение).
Одна
Гоголь - А. О. Россету, 15 апр. 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 428.
Я прошу вас убедительно прочитать мою книгу и сказать мне хотя два словечка о ней, первые, какие придутся вам, какие скажет вам душа ваша. Не скройте от меня ничего и не думайте, чтобы ваше замечание или упрек был для меня огорчителен. Упреки мне сладки, а от вас еще будет слаще. Не затрудняйтесь тем, что меня не знаете; говорите мне так, как бы меня век {404} знали... В заключение прошу вас молиться обо мне крепко, крепко, во все время путешествия моего к святым местам, которое, видит бог, хотелось бы совершить в потребу истинную души моей, дабы быть в силах потом совершить дело во славу святого имени его *.
Гоголь - отцу Матвею Константиновскому, из Неаполя. Письма, III, 457.
(По поводу книги Гоголя "Переписка".) Мне кажется, что всего любопытнее в этом случае не сам Гоголь, а то, что его таким сотворило, каким он теперь перед нами явился. Как вы хотите, чтобы в наше надменное время, напыщенное народною спесью, писатель даровитый, закуренный ладаном с ног до головы, не зазнался, чтобы голова у него не закружилась? Это просто невозможно... Недостатки книги Гоголя принадлежат не ему, а тем, которые превозносят его до безумия, которые преклоняются перед ним, как пред высшим проявлением самобытного русского ума, которые налагают на него чуть не всемирное значение... Разумеется, он родился не вовсе без гордости, но все-таки главная беда произошла от его поклонников. Я говорю в особенности о его московских поклонниках. Но знаете ли, откуда взялось у нас на Москве это безусловное поклонение даровитому писателю? Оно произошло оттого, что нам понадобился писатель, которого бы мы могли поставить наряду со всеми великанами духа человеческого, с Гомером, Дантом, Шекспиром, и выше всех иных писателей настоящего времени. Этих поклонников я знаю коротко, я их люблю и уважаю: они люди умные, хорошие; но им надо во что бы то ни стало возвысить нашу скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире, им непременно захотелось себя и всех других уверить, что мы призваны быть какими-то наставниками народов. Вот и нашелся на первый случай, такой крошечный наставник, вот они и стали ему про это твердить на разные голоса, и вслух, и на ухо; а он, как простодушный, доверчивый поэт, им и поверил. К счастью, в нем таился, как я выше сказал, зародыш той самой гордости, которую в нем силились развить их хваления. Хвалениями их он пресыщался; но к самим этим людям он не питал ни малейшего уважения. Это выражается в его разговоре на каждом слове. От этого родилось болезненное его состояние, а потом новым направлением, им принятым, быть может, как убежищем от преследующей его грусти, от тяжкого неисполнимого урока, ему заданного современными причудами... Бог знает, куда заведут его друзья, как вынесет он бремя их гордых ожиданий, неразумных внушений и неумеренных похвал!..
В Гоголе нет ничего иезуитского. Он слишком спесив, слишком бескорыстен, слишком откровенен, откровенен иногда даже до цинизма, одним словом, он слишком неловок, чтобы быть иезуитом.
П. Я. Чаадаев кн. П. А. Вяземскому, 29 апр. 1847 г., из Москвы. Н. В. Сушков. Моск. универ. благор. пансион. М. 1858. Стр. 26. {405}
Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие, и я дам за нее ответ богу. Я несколько времени оставался после этих слов в состоянии упасть духом; но мысль, что безгранично милосердие божие, меня поддержала...* Книга моя не от дурного умысла: мое неразумие всему причиною; за то бог и наказал меня,наказал меня тем, что все до единого вопиют против моей книги, хотя и разнообразны до бесконечности причины этих криков. Но как милостиво и самое наказание его! В наказание он дает мне почувствовать смирение,- лучшее, что только можно дать мне.
Гоголь - о. Матвею, 9 мая 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 459.
11 мая 1847 г. Гоголь выезжает из Неаполя на север.
А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 91.
Отсюда (из Парижа) в воскресенье уехал Гоголь, который провел здесь неделю в одной гостинице с нами. Мы почти каждый день обедали с ним у Толстых; здоровье его совершенно поправилось: он все время был весел, разговорчив и бодр, одним словом - другой человек,
В. А. Муханов - сестрам, 28 мая/9 июня 1847 г., из Парижа. Н. Миловский. К биографии Гоголя, III.
Душа моя уныла, как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. Отношения мои стали слишком тяжелы со всеми теми друзьями, которые поторопились подружиться со мною, не узнавши меня. Как у меня еще совсем не закружилась голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщины,этого я и сам не могу понять. Знаю только, что сердце мое разбито и деятельность моя отнялась. Можно вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни бог всякого от этой страшной битвы с друзьями! Тут все изнеможет, что ни есть в тебе. Друг мой, я изнемог,- вот все, что могу вам сказать теперь.
Гоголь - С. Т. Аксакову, 10 июня 1847 г., из Франкфурта. Письма, III, 477.
Я почел с прискорбием статью вашу обо мне в "Современнике" 8,- не потому, чтобы мне прискорбно было унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в нем слышен голос человека, на меня рассердившегося. А мне не хотелось бы рассердить человека, даже не лю-{406}бящего меня, тем более вас, который - думал я - любит меня. Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как же вышло, что на меня рассердились все до единого в России? Этого покуда я еще не могу понять. Восточные, западные, нейтральные - все огорчились. Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нужным, испытавши надобность его на собственной коже (всем нам нужно побольше смирения); но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят все это и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами человека рассерженного, а потому почти все приняли в, другом виде. Оставьте все те места, которые, покамест, еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом... Пишите критики самые жестокие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтобы унизить человека, способствуйте к осмеянию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительных струн, может быть, нежнейшего сердца,- все это вынесет душа моя, хотя и не без боли, и не без скорбных потрясений; но мне тяжело, очень тяжело,- говорю вам это искренно,- когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее излияние моих чувств.
Гоголь - В. Г. Белинскому, 29 июня 1847 г., из Франкфурта. Письма, III, 491.
(Больной Белинский жил в это время с Анненковым на водах в Германии, в Зальцбрунне.) - Когда я стал читать вслух письмо Гоголя, Белинский слушал его совершенно безучастно и рассеянно, но, пробежав строки Гоголя к нему самому, Белинский вспыхнул и промолвил: - "А! Он не понимает, за что люди на него сердятся,- надо растолковать ему это. Я буду ему отвечать". В тот же день небольшая комната, рядом с спальней Белинского, которая снабжена была диванчиком по одной стене и круглым столом перед ним, превратилась в письменный кабинет. На круглом столе явилась чернильница, бумага, и Белинский принялся за письмо к Гоголю, как за работу, и с тем же пылом, с каким производил свои срочные журнальные статьи в Петербурге. То была именно статья, но писанная под другим небом... Три дня сряду Белинский, возвращаясь с вод домой, проходил прямо в свой импровизированный кабинет. Все это время он был молчалив и сосредоточен. Каждое утро, после обязательной чашки кофе, ждавшей его в кабинете, он надевал летний сюртук, садился на диванчик и наклонялся к столу. Занятия длились до часового нашего обеда, после которого он не работал. Не покажется удивительным, что он употребил три утра на составление письма к Гоголю, если прибавить, что он часто отрывался от работы, сильно взволнованный ею, и отдыхал от нее, опрокинувшись на спинку дивана. Притом же и самый процесс составления был довольно сложен. Белинский набросал сперва письмо карандашом на клочках бумаги, затем переписал его четко и аккуратно набело и потом снял еще с готового текста копию для себя. Видно, что он придавал большую важность делу, которым занимался, и как будто понимал, что составляет документ, выходящий из рамки частной, {407} интимной корреспонденции. Когда работа была кончена, он посадил меня перед круглым столом своим и прочел свое произведение.
П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литературные воспоминания, 355.
ПИСЬМО БЕЛИНСКОГО К ГОГОЛЮ
Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в которое привело меня чтение вашей книги. Но вы вовсе неправы, приписавши это вашим, действительно, не совсем лестным, отзывам о почитателях вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорбленное чувство самолюбия еще можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если бы все дело заключалось в нем, но нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства, нельзя молчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнравственность как истину и добродетель.