Гоголь в жизни
Шрифт:
П. В. Анненков. Последняя встреча с Гоголем. П. В. Анненков и его друзья. Спб. Изд. Суворина. 1892, стр. 515.
Провожая меня из своей квартиры. Гоголь, на пороге ее, сказал мне взволнованным голосом: "Не думайте обо мне дурного и защищайте перед своими друзьями, прошу вас; я дорожу их мнением".
П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литературные воспоминания, 266.
Таково было обаяние личности Пушкина, что когда за три месяца до смерти Гоголя я напомнил ему о Пушкине, то мог видеть, как переменилась, просветлела и оживилась его физиономия.
П. В. Анненков. Материалы для биографии Пушкина, 361.
С тех пор я уже не видал Гоголя, если не считать случайной встречи в Кремле после того. В четыре часа пополудни я ехал с братом-комендантом куда-то обедать, когда неожиданно повстречался с Гоголем, видимо направлявшимся в соборы к вечерне, на которую благовестили. Как бы желая отклонить всякое подозрение о цели своей дороги, он торопливо подошел к коляске и с находчивостью лукавого малоросса проговорил: "А я к вам шел, да, видно, не вовремя, прощайте!"
П. В. Анненков. Последняя встреча с Гоголем. Анненков и его друзья, 516.
(Около 13 октября.) Однажды я встретил Гоголя
Л. И. Арнольди. Рус. Вестн., 1862, XXXVII, 91.
Раз я видел Гоголя в Большом московском театре во время представления "Ревизора". Хлестакова играл Шумский, Городничего - Щепкин. Гоголь сидел в первом ряду, против середины сцены, слушал внимательно и раз или два хлопнул. Обыкновенно (как я слышал от друзей) он бывал не слишком доволен обстановкой своих пьес и ни одного Хлестакова не признавал вполне разрешившим задачу. Шумского чуть ли не находил он лучшим. Щепкин играл в его пьесах, по его мнению, хорошо. Это был один из самых близких к Гоголю людей. Все почти пьесы Гоголя шли в бенефис Щепкина и потому не дали автору ничего ровно.
Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 125.
Я видел Гоголя в театре на представлении "Ревизора"; он сидел в ложе бельэтажа, около самой двери, и, вытянув голову, с нервическим беспокойством поглядывал на сцену, через плечи двух дюжих дам, служивших ему защитой от любопытства публики. Мне указал на него сидевший рядом со мною Ф. Я быстро обернулся, чтобы посмотреть на него; он, вероятно, заметил это движение и немного отодвинулся назад, в угол. Меня поразила перемена, происшедшая в нем с 1841 года. Я раза два встретил его тогда у Авдотьи Петровны Елагиной. В то время он смотрел приземистым и плотным малороссом; теперь он казался худым и испитым человеком, которого уже успела на порядках измыкать жизнь. Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство примешивалось к постоянно-проницательному выражению его лица.
И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспоминания, III.
Однажды Ив. Серг. Тургенев приехал в Москву и посетил Щепкина, заявив ему при свидании, между прочим, что хотел бы познакомиться {522} с Гоголем. Это было незадолго до смерти Гоголя. Щепкин ответил ему: "Если желаете, поедем к нему вместе". Тургенев возразил на это, что неловко: пожалуй, Николай Васильевич подумает, что он навязывается. "Ох, батюшки мои, когда это вы, государи мои, доживете до того времени, что не будете так щепетильничать!" - заметил Щепкин Тургеневу, но тот стоял на своем, и Щепкин вызвался передать желание Тургенева Гоголю. Свой визит к Гоголю Щепкин передал так. Прихожу к нему. Гоголь сидит за церковными книгами. "Что это вы делаете? К чему эти книги читаете? Пора бы вам знать, что в них значится".- "Знаю,- ответил мне Гоголь,- очень хорошо знаю, но возвращась к ним снова, потому что наша душа нуждается в толчках".- "Это так,- заметил я ему на это,- но толчком для мыслящей души может служить все, что рассеянно в природе, и пылинка, и цветок, и небо, и земля". Потом вижу, что Гоголь хмурится; я переменил разговор и сказал ему: "С вами, Николай Васильевич, желает познакомиться один русский писатель, но не знаю, желательно ли это будет вам".- "Кто же это такой?" - "Да человек довольно известный: вы, вероятно, слыхали о нем: это Иван Сергеевич Тургенев". Услыхав эту фамилию, Гоголь оживился, начал говорить, что он душевно рад и что просит меня побывать у него вместе с Иваном Сергеевичем на другой день, часа в три или четыре. Меня это страшно удивило, потому что Гоголь за последнее время держал себя особнячком и был очень неподатлив на новые знакомства. На другой день ровно в три часа мы с Тургеневым пожаловали к Гоголю. Он встретил нас весьма приветливо; когда же Тургенев сказал Гоголю, что некоторые произведения его, переведенные им, Тургеневым, на французский язык и читанные в Париже, произвели большое впечатление, Гоголь заметно был доволен и с своей стороны сказал несколько любезностей Тургеневу. Но вдруг побледнел, все лицо его искривилось злой улыбкой, и он в страшном беспокойстве спросил: "Почему Герцен позволяет себе оскорблять меня своими выходками в иностранных журналах?" Тут только я понял,- рассказывал Щепкин,- почему Гоголю так хотелось видеться с Тургеневым. Выслушав ответ Тургенева, Гоголь сказал: "Правда, и я во многом виноват, виноват тем, что послушался друзей, окружавших меня, и, если бы можно было воротить назад сказанное, я бы уничтожил
М. С. Щепкин по записи А. М. Щепкина. "М. С. Щепкин", 14, стр. 373.
Меня свел к Гоголю покойный Михаил Семенович Щепкин. Помню день нашего посещения: 20 октября 1851 года. Гоголь жил тогда в Москве, на Никитской, в доме Талызина, у графа Толстого. Мы приехали в час пополудни; он немедленно нас принял. Комната его находилась возле сеней, направо. Мы вошли в нее - и я увидел Гоголя, стоявшего перед конторкой с пером в руке. Он был одет в темное пальто, зеленый бархатный жилет и коричневые панталоны.
Увидев нас со Щепкиным, он с веселым видом пошел к нам навстречу и, пожав мне руку, промолвил: "Нам давно следовало быть знакомыми", Мы сели. Я - рядом с ним, на широком диване; Михаил Семенович - на креслах, возле него. Я попристальнее вгляделся в его черты. Его белоку-{523}рые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого белого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась временами веселость - именно веселость, а не насмешливость; но вообще, взгляд их казался усталым. Длинный, заостренный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгодное впечатление производили также его одутловатые, мягкие губы под остриженными усами; в их неопределенных очертаниях выражались - так, по крайней мере, мне показалось - темные стороны его характера: когда он говорил, они неприятно раскрывались и выказывали ряд нехороших зубов; маленький подбородок уходил в широкий бархатный черный галстук. В осанке Гоголя, в его телодвижениях было что-то не профессорское, а учительское,- что-то, напоминавшее преподавателей в провинциальных институтах и гимназиях. "Какое ты умное, и странное, и больное существо!" - невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем и ехали к нему как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове... Вся Москва была о нем такого мнения. Михаил Семенович предупредил меня, что с ним не следует говорить о продолжении "Мертвых душ", об этой второй части, над которою он так долго и упорно трудился и которую он, как известно, сжег перед смертью; что он этого разговора не любит. О "Переписке с друзьями" я сам не упомянул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего. Впрочем, я и не готовился ни к какой беседе, а просто жаждал видеться с человеком, творения которого я чуть не знал наизусть. Нынешним молодым людям даже трудно растолковать обаяние, окружавшее тогда его имя.
Щепкин заранее объявил мне, что Гоголь не словоохотлив; на деле вышло иначе. Гоголь говорил много, с оживлением, размеренно отталкивая и отчеканивая каждое слово,- что не только не казалось неестественным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность. Он говорил на о; других, для русского слуха менее любезных, особенностей малороссийского говора я не заметил. Все выходило ладно, складно, вкусно и метко. Впечатление усталости, болезненного, нервического беспокойства, которое он сперва произвел на меня, исчезло. Он говорил о значении литературы, о призвании писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям; высказал несколько тонких и верных замечаний о самом процессе работы, самой, если можно так выразиться, физиологии сочинительства; и все это - языком оригинальным - и, сколько я мог заметить, нимало не подготовленным заранее, как это сплошь да рядом бывает у "знаменитостей". Только когда он завел речь о цензуре, чуть не возвеличивая, чуть не одобряя ее как средство развивать в писателе сноровку, умение защищать свое детище, терпение и множество других христианских и светских добродетелей,- только тогда мне показалось, что он черпает из готового арсенала. Притом, доказывать таким образом необходимость цензуры - не значило ли рекомендовать и почти похваливать хитрость и лукавство рабства. Я могу еще допустить стих итальянского поэта: "Si, servi siam: ma servi ognor frementi (мы рабы... да; но рабы, вечно негодующие) 4; но самодовольное смирение и плутовство рабства... нет! лучше не говорить об этом. В подобных из-{524} мышлениях и рассудительствах Гоголя слишком явно выказывалось влияние тех особ высшего полета, которым посвящена большая часть "переписки": оттуда шел этот затхлый и пресный дух. Вообще, я скоро почувствовал, что между миросозерцанием Гоголя и моим лежала целая бездна. Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но в ту минуту в моих глазах все это не имело важности. Великий поэт, великий художник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним.
Гоголь, вероятно, знал мои отношения к Белинскому, к Искандеру; о первом из них, об его письме к нему - он не заикнулся: это имя обожгло бы его губы. Но в то время только что появилась - в одном заграничном издании - статья Искандера (Герцена), в которой он по поводу пресловутой "Переписки" упрекал Гоголя в отступничестве от прежних убеждений 5. Гоголь сам заговорил об этой статье. Из его писем, напечатанных после его смерти (О! какую услугу оказал бы ему издатель, если б выкинул из них целые две трети или, по крайней мере, все те, которые писаны к светским дамам... более противной смеси гордыни и подыскивания, ханжества и тщеславия, пророческого и прихлебательского тона - в литературе не существует!) - из писем Гоголя мы знаем, какою неизлечимой раной залегло в его сердце полное фиаско его "Переписки" - это фиаско, в котором нельзя не приветствовать одно из немногих утешительных проявлений тогдашнего общественного мнения. И мы с покойным М. С. Щепкиным были свидетелями в день нашего посещения, до какой степени эта рана наболела. Гоголь начал уверять нас внезапно изменившимся, торопливым голосом, что не может понять, почему в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он изменил впоследствии; что он всегда придерживался одних и тех же религиозных и охранительных начал и, в доказательство того, готов нам указать на некоторые места в одной своей уже давно напечатанной книге... Промолвив эти слова, Гоголь с почти юношеской живостью вскочил с дивана и побежал в соседнюю комнату. Михаил Семенович только брови возвел горе - и указательный палец поднял... "Никогда таким его не видал",- шепнул он мне...