Гоголь. Мертвая душа
Шрифт:
Степанида повела Наталью смотреть собственноручно сшитые для Оленьки чепчики и панталоны, Плетнев с Пушкиным уселись перед камином в английском стиле, недавно установленном в доме. За окном полоскал дождь, им было тепло и покойно. Даже сонливость больше не докучала Плетневу, а казалась приятной, придавая происходящему уютное очарование.
Пушкин принялся оживленно рассказывать о своей игре в кошки-мышки, затеянной с Третьим отделением.
– Помните ли вы, друг мой, чём закончилось мое сотрудничество с «Литературной газетой» Дельвига?
– Кто же не помнит, Александр Сергеевич, – кивнул Плетнев, подавляя зевок. –
– Вот-вот, – рассмеялся Пушкин. – Но я не так прост, чтобы дать поставить на себе клеймо хулителя власти. Читали мое стихотворение «Клеветникам России»? А «Бородинскую годовщину»?
– Ну как же, – сказал Плетнев. – Они вместе со «Старой песней» Жуковского отдельной брошюрой вышли, «На взятие Варшавы»... «Иль нам с Европой спорить ново? Иль русский от побед отвык?» Н-да. Сильно.
– Вяземский взбеленился, а Чаадаев в восторге, потому что понял истинный замысел мой. И где теперь Булгарин со своими обвинениями меня в либерализме? Я ему стихами этими кукиш показал! – Тут Пушкин действительно скрутил пальцами известную фигуру, ткнув ее в пространство перед собой. – А Бенкендорфу письмо отправил, что, мол, заботливость государя меня трогает, и я, осыпанный благодеяниями его величества, желаю служить ему по мере своих способностей. Испросил у него дозволения написать историю Петра Великого. Благодаря этому меня уже в Государственную коллегию иностранных дел определили, с дозволением отыскивать в архивах необходимые материалы. А это крайне важно для наших целей.
– Бесспорно, Александр Сергеевич, – согласился Плетнев, у которого сон как рукой сняло, как только мозг его включился в энергичную деятельность. – Однако же будьте осторожны, мой друг. Бенкендорф куда более искушен в играх подобного рода. Глядишь, произведет вас в титулярные советники, чтобы принизить ваш образ.
– Ничего у него не получится. Поздно. Слух обо мне пошел по всей Руси великой. Меня народ полюбил. А любовь народную не затоптать, не выкорчевать. Она один раз дается и навсегда.
Пушкин говорил об этом без ложной скромности и без тени смущения. Чего стыдиться, когда излагаешь чистую правду? Он уже входил в свою полную силу, и дар прозрения открывался в нем все ярче. Случались моменты, когда прошлое и будущее виделись ему в такой же степени ясно, как настоящее. Тайны мироздания открывались его уму одна за другой, подобно перелистываемым страницам великой книги. И Плетнев, и Жуковский, и Крылов не могли не признать, что ученик давно превзошел своих наставников, и порой ему тесно в их узком кругу, и он готов раскинуть крылья, как тот вскормленный неволей орел молодой, воспетый им в кишиневской ссылке.
При этом Пушкин, конечно, любил славу, но не упивался ею и умел радоваться достижениям других. Без его поддержки Гоголь вряд ли преуспел бы так скоро на литературном поприще и, уж несомненно, никогда не стал бы членом Братства. Чувствуя ответственность за своего протеже, Пушкин никогда не забывал поинтересоваться его успехами. Спросил он про Гоголя и в этот раз, переменив тем самым тему беседы.
Перед тем как ответить, Плетнев задумчиво пожевал губами.
– Николай Васильевич личность своеобразная, – произнес он осторожно. – Как вы знаете,
– И что же? – перебил Пушкин нетерпеливо. – Справляется? Не мешают занятия его творчеству? Для нашего общества, как вы сами понимаете, он именно как писатель важен, а не как преподаватель.
– Мальчики и девочки обыкновенно воспринимают его хорошо, им нравится, что нет в нем ни насмешливости, ни излишней угрюмости, присущей наставникам. Длинный нос его и прическа, правда, иногда вызывают улыбки, и тогда он способен прийти в совершенную ярость, знаете, когда лицо подергивается и речь становится бессвязной.
– Я видел его таким однажды, – кивнул Пушкин, – когда какому-то господину вздумалось назвать его Яновским. Николай Васильевич был в бешенстве! «Зачем называли вы меня Яновским? – кричал он. – Моя фамилия Гоголь, а Яновский только глупая приставка, ее поляки выдумали!» Забавно, не находите? Ведь в начале нашего знакомства он именно так мне и представился: «Гоголь-Яновский».
– Да, он сильно изменился с тех пор, – согласился Плетнев. – Иногда наблюдаешь за ним и видишь – перед тобой совсем другой человек, не тот, кем казался прежде. Одно можно сказать определенно: как писатель он куда более талантлив, чем учитель. Его вместо словесности постоянно то в географию, то в историю заносит, а научные познания его, гм, весьма своеобразны, скажем так. И это не главный повод для моего беспокойства в отношении Николая Васильевича.
– Вот! – воскликнул Пушкин, подаваясь всем корпусом вперед. – Значит, вы тоже заметили, Петр Александрович?
Плетнев тоже наклонился в своем кресле. Теперь профили собеседников, озаренные багровыми сполохами, разделяло расстояние меньше аршина, что позволяло им понизить голоса так, что даже если бы нашлись в доме желающие подслушивать, то разобрали бы они лишь невнятное бормотание да потрескивание поленьев в камине.
– В последнее время я наблюдаю в нем неуверенность и колебания, – говорил Плетнев, похлопывая себя руками по расставленным коленям. – В Гоголе больше нет того пыла, с которым он присоединился к нашему Братству. Я следил за ним на последнем заседании и отчетливо видел – он тяготится своим присутствием. Прежде он был окрылен, ловил каждое слово, задавал вопросы и даже перебивал докладчика, не в силах вытерпеть даже одной минуты ожидания. И что мы видим теперь? Потухший взор, нахмуренные брови, поникшая голова. Он разуверился в нашем обществе, вот что я вам скажу, Александр Сергеевич. И постепенно отдаляется от нас.
– Или его отдаляют, Петр Александрович, – вставил Пушкин.
– Вы подразумеваете влияние этого опасного господина из Третьего отделения?
– Именно. Тайный советник Гуро, ставленник графа Бенкендорфа. По моим наблюдениям, он все сильнее подчиняет себе нашего юного друга. Понимаете ли вы, чем это грозит? Жандармы приберут к рукам не только Гоголя, но и все его многочисленные таланты. Где мы еще возьмем душу столь мистическую, столь подвижную и чувствительную? Это как вытащить деталь из общего механизма. Сама по себе она, может, и не так важна, но без нее уже не будет той соразмерной слаженности, которую мы только начали обретать.