Гоголь
Шрифт:
А смерть забудете и бога забудете! Если здесь украсишь душу свою чистотою, — гремел отец Матвей, незаметно переходя на «ты» и видя в Гоголе жертву греха, погрязшую в заблуждениях, — и говением, то и там она явится чистою. Тебе известно и то, что умерщвляет страсти: поменьше, да пореже ешь, не лакомься, чай-то оставь, а кушай холодненькую водицу, да и то, когда захочется, с хлебцем. Меньше спи, меньше говори и думай о боге!
Гоголь попробовал сослаться на свое слабое здоровье.
— Слабость тела не может нас удерживать от пощения, — увещевал расходившийся попик. — Какая у нас забота?
Упоминание о Пушкине потрясло Гоголя. Неужели его память не священна для всякого русского? Он попробовал запротестовать.
— Отрекись от Пушкина, — яростно потребовал отец Матвей. — «Ибо, — как сказал в своем послании апостол Павел, — призвал нас бог не к нечистоте, а к святости. Итак непокорный непокорен не человеку, но богу, который дал нам духа своего святаго!»
Гоголь испуганно замолчал. Мысль о Пушкине мучила и сжигала его. Ведь Пушкину он обязан всем лучшим, что было в нем.
— «Если же у кого из вас недостает мудрости, — говорит апостол Иаков, — гремел голос отца Матвея, — да просит у бога!.. Но да просит с верою, нимало не сомневаясь, потому что сомневающийся подобен морской волне, ветром поднимаемой и развеваемой!»
— Довольно! Оставьте! — в ужасе закричал Гоголь. — Я не могу долее слушать, слишком страшно!..
Отец Матвей недовольно смолк. На следующий день он собрался к себе в Ржев, и все уговоры графа и Гоголя не смогли поколебать его. Гоголь отправился проводить на станцию. По дороге он просил прощения у священника в том, что оскорбил его. Отец Матвей сухо попрощался и уехал.
Наступила масленица. Гоголь обложился книгами духовного содержания, бросил литературную работу, стал мало есть, хотя и жестоко страдал от отсутствия привычной пищи. Свое пощение он не ограничил одною пищей, но и сон умерил до крайности. После продолжительной ночной молитвы он рано вставал, шел к заутрене и, возвратись из церкви, принимался за чтение молитвенника. Он изучил церковный устав и старался всемерно соблюдать его, делая даже больше того, что предписывалось уставом. За обедом он съедал только несколько ложек овсяного супа на воде или капустного рассола.
Когда ему предлагали покушать что-нибудь другое, он отказывался, ссылаясь на болезнь.
С каждым днем он слабел, ему все труднее было выходить из дому. Обеспокоенный граф Толстой посоветовал ему поскорее исповедоваться и причаститься. В четверг 7 февраля Гоголь еще до заутрени исповедался в церкви Саввы Освященного на Девичьем поле. После причащения он упал на землю и долго плакал. Однако и причащение его не успокоило. Он не хотел в тот день ничего есть, а съев кусочек просфоры, называл себя обжорою, окаянным нетерпеливцем и сильно сокрушался.
Вечером он приехал опять к священнику и просил поутру отслужить молебен. Из церкви зашел по соседству к Погодину, который при первом взгляде на него заметил, как он болезненно исхудал и ослабел.
— Что с тобой? — спросил тревожно Погодин. — Ты болен?
— Ничего, — еле слышно прошептал Гоголь. — Я нехорошо себя чувствую.
Дома он слег и вставал лишь для молитвы. В воскресенье 10 февраля
К нему съехались встревоженные друзья — Погодин, Шевырев, Щепкин. Но посещения друзей утомляли больного. Не проговорив с ними двух-трех слов, он протягивал руку и прощался. «Извини, дремлется что-то!» — чуть слышно шептал он.
В ночь на вторник с 11 на 12 февраля Гоголь долго молился. В три часа ночи он позвал мальчика-камердинера, дежурившего в соседней комнате.
— А що, Сэмэне, у тебя там тепло?
— Ни, пане, холодно! — отвечал мальчик.
— Дай мне плащ, мне нужно там распорядиться! — И он пошел со свечой в соседнюю комнату.
Придя, распорядился открыть трубу как можно тише, чтобы никого не разбудить, и подать из шкафа портфель. Когда портфель был принесен, он вынул оттуда пачку тетрадей, перевязанных тесемкой, положил ее в печь и зажег свечой.
— Барин, что это вы делаете? — в ужасе закричал мальчик, бросившись перед ним на колени. — Перестаньте!
— Не твое дело, — сурово ответил Гоголь. — Молись!
Мальчик начал плакать и просил его не сжигать тетрадей.
Долго огонь не мог пробраться через толстые пачки бумаги, синими змейками охватывая их по краям. Заметив, что огонь погасал, лишь обугливши углы тетрадей, Гоголь вынул связку из печки, развязал тесемку и уложил листы так, чтобы легче было приняться огню. Затем зажег их опять и сел на стуле.
Когда все сгорело, он долго сидел задумавшись. Потом заплакал и велел позвать графа. Показав ему пепел, он с горестью сказал:
— Вот что я сделал! Хотел было сжечь некоторые вещи, давно на то приготовленные, а сжег все! Как лукавый силен, вот он к чему меня подвинул! А я было там много дельного уяснил и изложил… Я думал разослать друзьям на память по тетрадке: пусть бы делали что хотели. Теперь все пропало… Пора умирать…
Желая отстранить от него мрачные мысли о смерти, граф Толстой успокаивающе сказал:
— Это хороший признак! Прежде вы сжигали все, а потом выходило еще лучше. Значит, и теперь это не перед смертью.
Гоголь при этих словах оживился, и граф продолжал:
— Ведь вы можете все припомнить?
— Да, — отвечал Гоголь, положив руку на лоб, — могу. У меня все в голове.
После сожжения рукописей мысль о смерти глубоко запала в душу Гоголя и не оставляла его ни на минуту. За напряжением последовало еще большее истощение. С этой несчастной ночи он сделался еще слабее, еще мрачнее прежнего: не выходил больше из комнаты, не желал никого видеть. Он полулежал в креслах, в халате, протянув ноги на другой стул, перед столом. Сам он почти ни с кем не начинал разговора, а на вопросы отвечал коротко и отрывисто. По ответам его видно было, что он в полной памяти, но разговаривать не желает. Утешить его пришел Хомяков, сам еще не оправившийся после потери жены. Гоголь, выслушав его, тихо промолвил: