Гоголь
Шрифт:
Вообще те картины, которые ему пришлось встретить на родине, были неотрадного свойства: домик, в котором жила его мать с сестрами, приходил в разрушение; хозяйство в имении велось неумелой рукой, плохой урожай грозил голодом, всюду бедность, болезни. Нет ничего удивительного, что родные часто видели его грустным, задумчивым, рассеянным.
Он помещался в маленьком флигельке, выходившем в сад, и уединялся туда на все утро, пытаясь заниматься литературной работой: «Хоть что-нибудь вынести на свет и сохранить от всеобщего разрушения — это уже есть подвиг всякого честного человека», — говорит он в одном письме. Второй том «Мертвых душ» был той «гражданской обязанностью», той «службой государству», за которую он снова принялся, освежив силы путешествием. Работа его туго подвигалась вперед, сильная жара изнуряла его, все, что ему приходилось видеть и слышать, болезненно действовало на его нервы. Большую часть дня проводил он не за письменным столом, а в поле, в саду, вникая во все мелочи хозяйства, всех расспрашивая, всем интересуясь.
В сентябре Гоголь оставил Васильевку и переехал в Москву. Семейство Аксаковых и весь их кружок приняли его с прежним дружелюбием. Недоразумения, вызванные «Выбранными местами из переписки с друзьями», были забыты, и Гоголь стал опять своим человеком у Аксаковых. Почти все вечера проводил он у них и очень часто читал им что-нибудь вслух: или русские песни, или «Одиссею» в переводе Жуковского. «Прежде чем примусь серьезно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и речью», — говорил он. В то же время он не оставлял и «Мертвых душ». Судя по некоторым намекам в его письмах, работа его подвигалась недурно; вероятно, к концу зимы весь второй том был готов вчерне, и после этого он стал заниматься уже чистовой отделкой и переделкой каждой главы. Общество он посещал мало. В больших собраниях был молчалив, рассеян, угрюм. Философские и общественные вопросы, волновавшие в то время умы, были ему не по душе. Он вздыхал по литературным кружкам времен Пушкина и своей молодости, — по тем кружкам, в которых литературные произведения разбирались главным образом с эстетической точки зрения, где об общих вопросах почти не заходило речи, где вместо туманных рассуждений рассказывались остроумные анекдоты, где безобразные явления окружающей действительности вызывали едкую эпиграмму или безобидный смех.
«Время настало сумасшедшее, — писал он Жуковскому. — Умнейшие люди завираются и набалтывают кучи глупостей». Холодность, с какою публика отнеслась к «Одиссее» Жуковского, возмущала его, казалась ему признаком отсутствия вкуса, умственного бессилия общества, и он находил, что ему нечего торопиться с окончанием «Мертвых душ», так как современные ему люди не годятся в читатели, не способны ни к чему художественному и спокойному. «Никакие рецензии не в силах засадить нынешнее поколение, обмороченное политическими брожениями, за чтение светлое и успокаивающее душу».
Лето 1849 года Гоголь провел у Смирновой, сначала в деревне, затем в Калуге, где Н. М. Смирнов был губернатором. Там он в первый раз прочел несколько глав из второго тома «Мертвых душ». Первые две главы были совершенно отделаны и являлись совсем не в том виде, в каком мы читаем их теперь. Александра Осиповна помнила, что первая глава начиналась торжественным лирическим вступлением, вроде той страницы, какою заканчивается первый том; далее ее поразило необыкновенно живое описание чувств Тентетникова после согласия генерала на его брак с Уленькой, а в последующих семи главах, еще требовавших, по словам Гоголя, значительной переработки, ей понравился роман светской красавицы, которая провела молодость при дворе, скучает в провинции и влюбляется в Платонова, также скучающего от ничегонеделанья. В Калуге Гоголь не оставлял своей литературной работы и все утро проводил с пером в руке, запершись у себя во флигеле. Очевидно, творческая способность, на время изменившая ему, отчасти вследствие физических страданий, отчасти вследствие того болезненного направления, какое приняло его религиозное чувство, снова вернулась к нему после его путешествия в Иерусалим. О том, какой живостью и непосредственностью обладало в то время его творчество, можно судить по небольшому рассказу князя Д. Оболенского, ехавшего вместе с ним из Калуги в Москву. Гоголь сильно заботился о портфеле, в котором лежали тетради второго тома «Мертвых душ», и не успокоился, пока не уложил их в самое безопасное место дормеза. [Дормез (Франц. dormeuse) — старинная дорожная карета, приспособленная для спанья. ] «К утру мы остановились на станции пить чай, — рассказывает Оболенский. — Выходя из кареты, Гоголь вытащил портфель и понес его с собою; это делал он всякий раз, как мы останавливались. Веселое расположение духа не оставляло Гоголя. На станции я нашел штрафную книгу и прочел в ней довольно смешную жалобу какого-то господина. Выслушав ее, Гоголь спросил меня: „А как вы думаете, кто этот господин? Каких свойств и характера человек?… А вот я вам расскажу…“ — и тут же начал самым смешным и оригинальным образом описывать мне сперва наружность этого господина, потом рассказал всю его служебную карьеру, представляя даже в лицах некоторые эпизоды его жизни. Помню, что я хохотал, как сумасшедший, а он все это выделывал совершенно серьезно».
Осенью того же года Гоголь гостил в подмосковной у Аксаковых и там читал первую главу второго тома «Мертвых душ». Вот как рассказывает Сергей Тимофеевич об этом чтении: «18-го вечером Гоголь, сидя на своем обыкновенном месте, вдруг сказал: „Да не прочесть ли нам главу 'Мертвых душ'?“ Сын мой, Константин, даже встал, чтобы принести их сверху, из своей библиотеки, но Гоголь удержал его за рукав и сказал: „Нет, уж я вам прочту из второго“. И с этими словами вытащил из своего огромного кармана большую тетрадь. Не могу выразить, что сделалось со всеми нами. Я был совершенно уничтожен. Не радость, а страх, что я услышу что-нибудь недостойное прежнего Гоголя, так смутил меня, что я совсем растерялся. Гоголь был сам сконфужен. Ту же минуту все мы придвинулись к столу, и Гоголь прочел 1-ю главу второго тома „Мертвых душ“. С первых страниц я увидел, что талант Гоголя не погиб, и пришел в совершенный восторг. Чтение продолжалось час с четвертью. Гоголь несколько устал и, осыпаемый нашими искренними и радостными приветствиями, скоро ушел наверх в свою комнату, потому что прошел час, в который он обыкновенно ложился спать, т. е. 11 часов».
На просьбы Аксаковых прочесть и следующие главы Гоголь отозвался, что они еще не готовы, что в них многое надобно изменить. За это изменение он и принялся по возвращении в Москву. В начале следующего года он еще раз прочел Аксаковым первую главу, и они были поражены удивлением: глава показалась им еще лучше и как будто написана вновь. Гоголь был очень доволен таким впечатлением и сказал: «Вот что значит, когда живописец дает последнюю тушь своей картине. Поправки, по-видимому, самые ничтожные: там одно словцо убавлено, здесь прибавлено, а тут переставлено — и все выходит другое. Тогда надо печатать, когда все главы будут так отделаны». Оказалось, что он воспользовался всеми замечаниями, какие Сергей Тимофеевич сделал ему после первого чтения. Вторая глава привела Аксакова в положительный восторг. Он находил, что она еще выше и глубже первой, что Гоголь может выполнить ту свою задачу, о которой самонадеянно говорил в первом томе. В течение зимы Гоголь прочел 3 и 4-ю главы также одним только Аксаковым. Очевидно, весь том был у него готов вчерне, но он находил его недостаточно обработанным и отделывал его тщательно по главам и частям. В то же время он продолжал много читать, интересуясь преимущественно теми сочинениями, в которых описывалась Россия и какие-либо стороны жизни в России.
Зима 1849–1850 годов не прошла для здоровья поэта так благополучно, как предшествовавшая. Он сильно страдал от холода, опять явился у него упадок сил, зябкость, нервность, опять тянуло его погреться на южном солнце. Но теперь он уже твердо решил не покидать Россию и намеревался провести следующую зиму в Одессе. Весной он отправился вместе со своим знакомым, профессором киевского университета Максимовичем, в Малороссию на долгих. Езда на почтовых казалась Гоголю слишком дорогой, да и, кроме того, путешествие на долгих было для него как бы началом осуществления его давнишнего плана: он хотел объездить всю Россию по проселочным дорогам от монастыря к монастырю, останавливаясь отдыхать у помещиков. От Москвы до Глухова они ехали 12 дней; по дороге заезжали к знакомым и в монастыри, где Гоголь молился с большим умилением; в селах заслушивались деревенских песен; в лесу выходили из экипажа и собирали травы и цветы для одной из сестер Гоголя, занимавшейся ботаникой.
Лето Гоголь провел в Васильевке, опять в кругу родных, в заботах о саде и новом доме; осенью жил в Москве, а на зиму перебрался в Одессу. Здоровье его было все время довольно плохо: летняя жара расслабляла его, зима, даже в Одессе, казалась ему недостаточно теплой, он жаловался на морской ветер, на невозможность согреться. Впрочем, работа его подвигалась, и он уже начал в письмах намекать на скорое окончание ее. Из Одессы он писал Шевыреву, что следует предпринять 2-е издание его сочинений, так как после выхода 2-го тома «Мертвых душ» на них явится спрос, а поздравляя Жуковского с новым 1851 годом, он говорит ему: «Работа идет с прежним постоянством и хоть еще не окончена, но уже близка к окончанию». — «Покуда писатель молод, он пишет много и скоро. Воображение подталкивает его беспрерывно; он творит, строит очаровательные воздушные замки, и немудрено, что писанью, как и замкам, нет конца. Но когда уже одна чистая правда стала его предметом, и дело касается того, чтобы прозрачно отразить жизнь в ее высшем достоинстве, в каком она должна быть и может быть на земле и в каком она есть пока в немногих избранных и лучших, тут воображение немного подвинет писателя, нужно добывать с боя всякую черту».
Проведя весну в Васильевке, Гоголь, несмотря на сильную жару, вернулся среди лета в Москву с тем, чтобы скорее приступить к печатанью своего произведения. Но чем больше перечитывал и переправлял он его, тем более оставался недоволен разными частностями, тем более считал переделки необходимыми. В октябре 1851 года он даже сказал жене Сергея Тимофеевича Аксакова, что не стоит печатать второй том, что в нем все покуда не годится и что надо все переделать. Впрочем, подобные мысли являлись у него, очевидно, редко, в минуты отчаяния и особенного недовольства собою. Вообще же он аккуратно каждый день проводил несколько часов за своим письменным столом, подготовляя к печати как полное собрание своих сочинений, так и второй том «Мертвых душ».
До сих пор осталось невыясненным, к чему клонились те бесконечные поправки, которым он подвергал свои «Мертвые души». Подсказывало ли ему более зрелое художническое чутье, что его добродетельные герои, его Костанжогло, Муразов, генерал-губернатор не «состроены из такого же тела, как и мы», что это лица выдуманные, что «мертво и холодно все то, что должно быть живо, как сама жизнь, прекрасно и верно, как правда»; или, может быть, в припадках религиозного самобичевания он отвергал великое значение своего художественного таланта и силился сочинить образцы добродетели, которые должны были послужить назидательным примером для современников и для потомства. Во всяком случае он работал много и серьезно: в душе его часто происходила тяжелая борьба между художником и пиетистом, и борьба эта под конец сломила его от природы слабый организм.