Голая правда
Шрифт:
Итак, теперь (наконец-то) впервые в жизни я свободна — говорю что хочу в лицо самым значительным людям, а они молчат. Молчат, потому что я говорю правду, а они ее скрывают, потому что я свободна, а они нет, потому что я уже не чувствую ценности своей жизни, а они только вошли во вкус, потому что они — трусы! Попробуйте и вы, дорогие любители грязного белья, обнажиться, как обнажаюсь перед вами я… Попробуйте! И вы узнаете ни с чем не сравнимый, пьянящий вкус разоблачений, пряный, чуть горчащий вкус, немного припахивающий… смертью…
Я смеюсь героям моей книги в лицо, вспоминая, что они панически боятся любого
Я не боюсь ее, в каком бы виде она ни явилась передо мной — костлявая старуха с огромной косой, отвратительное животное, пожирающее души… Какой бы она ни была — это настоящая отрада после тех низостей, которые составляют сущность моей обыденной жизни. Какой бы она ни была — я ее не боюсь. Пусть она будет легкой, как укол, как глоток мертвой воды. Пусть она будет быстрой, как пистолетный выстрел. Пусть она даже будет затяжной и мучительной, как смерть от ножа. Я благословляю того, кто мне ее принесет. Кто бы он ни был, я благодарю его…
Может быть, и нет его, моего рыцаря без страха и упрека, может быть, и не найдется доброго человека, который захотел бы порадовать меня искренним участием в моей жизни. Что ж, значит, они все трусы, как я и предупреждала вас, дорогие мои любители страшного. Что ж, если я наконец пойму, что отчаянных среди них нет, — значит, придется помочь себе самой. Как там говорят? Спасение утопающих дело рук самих утопающих? Правду говорят… Дело рук. Как спасение, так и неспасение…
Впрочем, что-то я впала в фатализм… Погода, наверное, располагает. За окном идет противный мартовский дождь, постепенно флюктуирующий в снег, уныло гремит оторванный козырек над подъездом, размеренно, как метроном, отсчитывающий такты перед музыкальным вступлением. Что вы хотите, март в средней полосе России — испытание не для слабонервных. За пережитую в этом климате весну надо давать персональную благодарность, за две — почетную грамоту, за три — медаль, за четыре — пожалуй, Государственную премию…
Кстати, о Государственных премиях! Пожалуй, вам будет любопытно узнать, дорогие поклонники престарелых знаменитостей, как нужно получать Государственные премии.
Это делается очень просто, если вы накоротке с министром культуры или, на худой конец, с председателем Комитета кинематографии. Это так просто, что и мне иногда приходит в голову мысль: а что это я сижу? Не пойти ли и мне получить Государственную премию? Все-таки неплохая прибавка к скудному театральному жалованью. Опять-таки почет…
Но, слабая женщина, я машу на это занятие рукой — времени нет расхаживать по коридорам Министерства культуры, ручкаться со всеми чиновниками с бараньими глазами, да и, честно говоря, грязноватым кажется мне это занятие. Но это, кажется, только мне так кажется, простите за дурной каламбур.
А например, одному моему знакомому, которого вы частенько встречаете
Хотя и оформлял он его за фильмы и постановки, сделанные не в одиночку, не единоличным трудовым порывом, а с целым коллективом столь же талантливых, хотя и менее пробивных людей, но получит-то он его один! Этот умелый фокус, смею вас заверить, могут выучить не многие. Только те, у кого мнение о собственной персоне во много раз выше, чем мнение об оставшейся в меньшинстве прочей части человечества.
Расскажу поподробнее, как это было. Забрела я как-то погреться в Комитет кинематографии — холодно очень было, зима, мороз. А шубейка-то у меня — тоненькая норочка — больше для форсу, чем для тепла. И вот бреду я с хлюпающим красным носом в дамскую комнату (пардон за пикантную подробность, но «голая правда» обязывает!) и натыкаюсь на вышеупомянутого Афиногена Сусановича Кабаковича или Кабакайте, если вам будет угодно. Он измучен, бледен.
— Давление, — говорит, — Лизаветушка, замучило, сердчишко пошаливает, то ли еще будет от общения с этими бюрократами…
— Что же, — говорю, — Ампедокл Салманосарович, вы себя так изнуряете, по какой такой важной причине вы своими драгоценными для всего телелюбящего народа ноженьками топчете эти застеленные бельгийским ковровым покрытием коридорчики?
— Как же, — говорит, — Лизаветушка, мне уже шестьдесят лет вот-вот стукнет, надо пенсию себе исхлопотать, все же надежный кусочек хлеба хочется к старости иметь. Сейчас-то меня еще помнят, а вот еще через десяток лет, как сниматься перестану, назовут мою фамилию — и ведь, подлецы, и не вспомнят, кто таков был… Sic transit gloria mundi … (Так, говорит он мне по-латински, проходит мировая слава.)
— Ну, это вы преувеличиваете, — говорю, — благодарное постсоветское человечество сохранит ваше имя в веках!
— Твоими бы устами, Лизаветушка, только мед пить… — придыхает он так, со светлой печалью во взоре.
И пошел, старчески пошаркивая ногами, — видно, так себя пожалел, что даже обычной походкой ходить подзабыл от огорчения. И так жалко мне стало бедного Адониса Селевковича, что чуть не пошла я собственноручно за его пенсию бороться…
После дамской комнаты забрела я на огонек к своей знакомой. Она… Впрочем, она-то тут совершенно ни при чем, да и фамилия у нее совершенно незначительная, скажем Фильдеперсовая, и говорю:
— Скажите, а что это вы нашему дорогому товарищу Амуру Симонидовичу пенсию никак не можете оформить, как вам не стыдно, дорогие товарищи бюрократы, морить голодом известного артиста?
А она мне устало так отвечает:
— Да какая там пенсия, о чем ты говоришь… Ваш Алкуин Сатурнианович заходил узнать, подписано ли представление на Госпремию.
— И что же, — спрашиваю, — подписано?
— На днях подпишут, — отвечает мне Фильдекосовая, — на днях. Или позже… Как только председатель из Штатов возвернется…