Голодные прираки
Шрифт:
Но вот Лида просыпалась и видела в своей постели своего мужа. И ей не хотелось вставать. И ей хотелось спать дальше. Но надо было вставать, И кормить мужа. И провожать его на работу. А потом и самой идти на работу. И она вставала. Кормила. Провожала. И уходила.
Прошло время. За того, который являлся к ней во сне, Лида уже вышла замуж, и завела с ним детей – шестерых.
И все у них там было хорошо, во сне. И все было славно. Так не бывает, наверное, в жизни. Или бывает. (Только вот у Лиды Москитовой не бывало.)
Там, во сне, все было хорошо, а тут, наяву, опять надо было вставать, кормить. И бежать на работу. Однажды тот муж, тот, который приходил к ней во сне, вгляделся в нее внимательно и произнес осторожно: «Мне кажется, ты изменяешь мне…» И утром Лида Москитова убила своего реального мужа. Она несколько раз ударила его по голове
В тюрьме, рассказывали мне сослуживцы, навещавшие Лиду, она все время спит. И днем. Стоя. Или сидя. Работая, или отдыхая. Сослуживцы рассказывали мне еще, что Лида говорила им, что нет никого на целом свете счастливее ее…
«Я рад тебя видеть», – сказал я Лиде. Честно говоря, я не знаю, действительно ли я был рад ее видеть. Но надо было что-то сказать, и я сказал, что рад ее видеть. Вместо ответа Лида указала мне рукой направление, в котором я должен двигаться. Я улыбнулся Лиде и, не говоря больше ни слова, отправился в путь.
Теперь у меня болела не только нога, теперь у меня болело все тело. Как удавалось мне идти, я не знаю. Но я шел. Шел, и не кричал, и не стонал, и не кряхтел. Я шел тихо. Молча. Я боялся спугнуть Рому и Нику. И маленького Мику. А они находились где-то здесь, рядом. Только бы не упасть, только бы не упасть, говорил я себе; если упаду, то, наверное, уже больше не поднимусь… Я ломал кусты, я переползал через заборы. Я обнимал деревья, высасывая из них силы для себя.
Дмитрий Иванович Молотовников сидел на лавочке за летним столиком и внимательно читал газету. Что он там мог видеть в темноте, мне было непонятно, но факт остается фактом – он сидел и ч и т а л в темноте газету. Может быть, очки, которые висели на его носу, были инфракрасными? Дмитрий Иванович дружил с моим отцом. После смерти отца я не раз навещал Дмитрия Ивановича. Я знал, конечно, хорошо и его жену, Марию Степановну, Машечку, как называл ее Дмитрий Иванович. Машечка умерла от редкого для женщин инфаркта. Я помню, на поминках ее я безбожно напился. Я помню. После смерти жены в жизни Дмитрия Ивановича мало что изменилось. Мало. Дело в том, что для него Машечка продолжала жить. Он будил ее по утрам, он готовил ей завтрак, он гулял с ней по городу. Он уезжал с ней на дачу. Я знаю, так часто бывает у людей, которые долго прожили вместе. Тот, кто не умер, тот, кто остался в живых, не может смириться со смертью любимого, и ему или ей кажется, что он или она живы. У кого это проходит, у кого нет. У Дмитрия Ивановича такое состояние не прошло и через три года. Я помню, как-то приехал навестить его на даче, а он, вместо того чтобы ухаживать за мной, все бегал вокруг стула, где якобы сидела Машечка. Я не обиделся, конечно. А вот сам Дмитрий Иванович обиделся. Ему показалось, что я пренебрежительно поздоровался с Машечкой, и он попросил меня, чтобы я исправил свою ошибку. «Пойди, – сказал он строго. – И поцелуй Машечке руку». Я улыбнулся, и кивнул согласно, и встал, и подошел к стулу, где якобы сидела Машечка, и хотел было уже сымитировать, что я целую Машечке руку, как, к ужасу своему, почувствовал чье-то прикосновение к своей руке… Я почувствовал, что кто-то невидимый кладет свою холодную руку мне в ладонь. Я едва сдержал крик страха. Сжав зубы, я склонился и поцеловал то, что лежало у меня на руке. Я ощутил губами холодную кожу… Я отнял губы и нащупал пальцы… Я вытянул другую свою руку и наткнулся еще на что-то. Я пробежался пальцами по предмету, и понял, что это лицо. Судя по всему, действительно лицо Машечки. Глаза у Машечки моргали, а губы были влажными и теплыми… И тут я окончательно понял, что со мной что-то не в порядке. Я обернулся к Дмитрию Ивановичу. Старик смотрел на меня и улыбался, и успокаивающе покачивал головой. Нет, со мной, конечно же, все было в порядке. И с Дмитрием Ивановичем тоже все было в порядке. Дело в том, что Машечка действительно была рядом с ним. Он очень хотел, чтобы она была рядом – хоть и невидимая – хотел, чтобы ее можно было поцеловать. Вот она и пришла.
Дмитрий Иванович поднял глаза и посмотрел поверх газеты через свои инфракрасные очки. Увидев меня, он разжал пальцы, и газета мягко упала на стол. И я услышал, как она зашуршала, падая на стол, – по-настоящему. Я протянул руку и ухватил газету и быстро протянул руку к Дмитрию Ивановичу. Дмитрий Иванович отпрянул от моей руки. Дмитрий Иванович не хотел, чтобы я дотрагивался до него. Я помню, да, Дмитрий Иванович никогда не любил, чтобы до него кто-либо дотрагивался, кроме Ма. Дмитрий Иванович даже здоровался неохотно, и поскорее отдергивал пальцы, когда кто-то, приветствуя Дмитрия Ивановича, пожимал ему руку. Так что мне, наверное, так и не придется узнать того, что я хотел узнать сейчас о Дмитрии Ивановиче – а конкретно, есть ли сейчас тут на самом деле Дмитрий Иванович или сто тут нет, и он мне только видится, и он мне только кажется, и он мне только грезится. Дмитрий Иванович снял очки (инфракрасные они или нет, в сей момент уже было неважно), повертел их в руках, наморщил лоб, словно решаясь на что-то, и потом нехотя поднял руку и указал мне пальцем направление, в котором я должен идти, и затем тряхнул головой, вроде как даже жалея о том, что уже сделал, и быстро опустил руку, и снова надел очки, и нагнулся за газетой, которая лежала теперь под столом, на траве, поднял ее и принялся внимательно ее читать – в темноте – с помощью своих обыкновенных инфракрасных очков.
Я кивком поблагодарил Дмитрия Ивановича и захромал в ту сторону, в какую он указал.
Я слышал вой ветра, я слышал топот муравьев, я слышал звон лесной паутины, я слышал рев раненого единорога, я слышал молитву умершего Ромео, я слышал грохот тысяч танковых гусениц, я слышал шорох летящих облаков, я слышал треск разламывающихся льдин, я слышал тарахтенье собственных мыслей, я слышал гудение земного огня, я слышал шепот всех, кто любит меня, я слышал тех, кто ненавидит меня, я слышал пульсацию Вселенной, я слышал, я слышал, я слышал, я слышал…
Но когда, сухо прошелестев в воздухе, вверх взлетели три белые слепящие ракеты и когда они осветили все вокруг, все, все, все, что было и здесь, и там, и впереди, и сзади, и слева, и справа, и под ногами, и над головой, звуки, которые я слышал ранее, мгновенно исчезли, будто их и не было вовсе – тишина раздавила их, разом, без излишней суеты и без всякого шума.
Случилось так, наверное, потому, что вся моя энергия теперь (после того, как попали на небо осветительные ракеты) – переключилась со слуха на зрение, полностью, без исключения. Я слышал теперь только себя – собственное дыхание и шипенье двигающейся по телу крови, мягко-упругий стук сердца и еще, кажется, легкое урчание в желудке и еще, кажется, слабое бульканье слюны во рту и пищеводе, и еще, кажется, что-то такое, чему не могу сразу дать определения.
Когда в небо ворвались осветительные ракеты (милиционеры, как я понял, отчаялись найти нас в темноте), я в ту же секунду увидел Нику, Рому и Мику. Всех троих. Они находились метрах в пятидесяти от меня, в дальнем углу дачной территории, на которой я сейчас пребывал, возле обглоданных осенью смородинных кустов. Или малиновых. Мика лежал на земле – я видел. А справа и слева от него стояли на коленях Рома и Ника. В поднятых над головой руках Ромы я заметил нож, обыкновенный десантный, с широким лезвием. Лезвие Роминого ножа – я видел – было в крови. Я споткнулся и упал. Выматерился глухо, в землю… Ника тоже держала нож – я видел. И на лезвии ее ножа, – того самого столового, которым она убила Бойницкую, – тоже блестела кровь.
Я встал на одно колено и затем, кряхтя, и сдавленно вскрикивая, поднялся на ноги. Я вынул револьвер из-за пояса.
«Я разнесу к чертям твои больные мозги, Рома, – громко проговорил я, – если ты сейчас хоть чуть пошевелишь руками, мать твою!…»
Они повернулись ко мне одновременно – и Рома, и Ника, и когда я увидел их лица, я едва сдержал крик изумления. Рома и Ника были сейчас похожи друг на друга, как брат и сестра, как близнецы. Их лица были неотличимы друг от друга – бледные, высохшие, морщинистые, неподвижные, безжизненные, стариковские. Только в глазах у них я заметил какое-то подобие жизни. Глаза их пока блестели и зрачки их, как мне показалось (с того расстояния, которое отделяло нас), еще двигались. Видимо, не все еще успели сделать на этой земле Рома и Ника…
Господи, дай мне силы, я же ведь так люблю этих людей! Если бы ты только знал, как я их люблю!…
Рома, как мне показалось, даже и не обратил внимания та направленный на него револьвер, он только лишь недолго посмотрел мне в лицо, затем снова повернулся к Мике. И Ника вслед за ним повернулась к Мике. Руки Ромы дрогнули.
«Не сметь! – что есть силы заорал я. – Не сметь, сука! Я убью тебя! Не сметь!»
Но как только затих звук моего голоса, Рома обрушил нож вниз. И тогда я выстрелил. Голова у Ромы дернулась конвульсивно и обессилено откинулась назад. И Рома упал. Он лежал на спине и не двигался. Так и не дошедший нескольких миллиметров до тела мальчика Мики нож валялся в жухлой траве.