Голодные прираки
Шрифт:
Мне мерещились кошачьи бега. Коты бегали на задних лапах и весь маршрут дрались друг с другом, свирепо и когтисто. Первым приходил живой. Его награждали сигареткой с марихуаной, голубым бантом и хорошенькой жеманной кошечкой. А потом убивали, потому что завидовали победителю. Я ясно, как мысок своего ботинка в лунную ночь, видел истекающего кровью, но чрезвычайно довольного кота-победителя, трахающего нежную пушистую кошечку, Я видел также и тень безликого убийцы, с сияющим ножом в руках зависшего, над спиной кота.
Рома сел за черное пианино, стоящее в углу комнаты у окна, не старое, но не новое, исцарапанное, матовое уже, не бликующее, но еще теплое, сохранившее температуру с того времени, как его сделали горячие руки мастера, мастеров, рабочих, людей, живых людей, не мертвецов, любящих мятую картошку и кошачьи бега, за завтраком ласкающих жену, а за ужином друга, кричащих по ночам и забывающих о смерти во время работы, тех, кого мы ищем, но никогда не находим, существующих только в наших мечтах и никогда на самом деле. Рома открыл крышку пианино, обнажив его кости,
Я не знаю, что играл Рома, но то, что не музыку – это точно. Я не слышал звуков, но я их чувствовал. Они проникали в меня совершенно иными путями, не через слуховые перепонки, а через глаза, через волосы, через ногти, они щекотали под мышками, буравили кожные поры, втискивались в задний проход, с.треском вламывались под череп, вместе с воздухом влетали и в ноздри, в рот… И звенели внутри меня, и пели внутри меня. Делали меня невесомым и отрывали меня от земли!
Я летал. Я летал. Я летал…
Неожиданно приземлился и недоуменно, затем и осуждающе посмотрел на Рому. Как и почему ты, Рома, прекратил играть на теплом пианино? Я видел, что Рома теперь не сидел за пианино, а стоял у пианино, склонившись над пианино, и стучал по одной лишь клавише пианино, по клавише пианино, издающей ноту «ля». «Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля», играл на пианино Рома! Он дубасил по клавише сильным указательным пальцем, кривясь, как от боли, встряхивая головой, как лошадь, и встряхиваясь всем телом, как неизвестно кто. На мой взгляд и на мой слух, нота «ля» была исключительно нормальной. Однако Роме она, вероятно, казалась фальшивой – это с одной стороны, – ас другой стороны, она, наверное, казалась ему не совсем фальшивой, а может быть, даже и совершенно чистой. И вот, чтобы проверить это, чтобы убедиться или, наоборот, разубедиться в своих сомнениях, Рома и стучал так часто по жесткой клавише. Наверное. Иначе я не могу объяснить, зачем он без Остановки дубасил по клавише пианино, издающей ноту «ля»?
…Маленькая и тоненькая нота «ля» откровенно дисгармонировала с очень крупным, сильным, большим Ромой Садиком. Они совершенно никак не подходили друг другу, не вязались друг с другом, не смотрелись друг с другом. Пытаясь хоть как-то сопоставить их вместе, я даже почувствовал тошноту. И я уже шагнул было к туалету, как неожиданно понял, что нашел то, что искал. Я представил Рому маленьким, в коротких бархатных штанишках на бретельках, с пышным бантом, повязанным поверх воротника чистой белой рубашки, и все тотчас встало на свои места. Маленький розовощекий Рома вполне соответствовал хрупкой ноте-детенышу. Им можно быдло запросто позволить играть друг с другом, не опасаясь, что кто-то из них кого-то из них обидит или повредит. Эти двое могли бы даже полюбить друг друга, если их не трогать и дать событиям развиваться так, как они должны были бы развиваться. Рома большой вес колотил и колотил по бедной клавише, ярясь все сильнее, брызгая слюной и потом. «Ай-яй-яй, нехорошо, Рома, – сказал я Роме и погрозил ему пальцем. – Папа накажет Рому, если Рома не перестанет безобразничать!» Рома отдернул руки от клавиш, словно клавиши в одночасье раскалились и обожгли ему пальцы, повернулся виновато ко мне, вздрагивая побелевшими губами, и через полминуты, через минуту, я не считал, через сколько, облизнул зарозовевшие губы и сказал беззлобно: «Не ори…» Вяло закрыл крышку пианино, прошел мимо меня, медленно, устало, вошел в кухню, сел за стол и долил в стаканы оставшееся виски. Мы выпили.
За окном перестали пилить. И принялись протяжно выть. «Наверное, потому что уже ночь!» - подумал я. Вой проникал сквозь стекла, царапал стены кухни, и комнаты, и коридора, и туалета с ванной, и мои щеки, и мои глаза. Глаза стали слипаться, и я посмотрел на часы. Было время. Весь день пронесся, прошел, прополз, а я и не заметил. «Надо спать», – сказал Рома. И уснул. На табурете. На кухне. Рома Садик.
Я погасил свет на кухне, но выть за окном оттого не перестали. Наоборот, начали выть еще громче. Я приблизился к окну и посмотрел вниз, во двор. Никого не увидел. Но тем не менее там кто-то был и кто-то выл. Сначала я разозлился и хотел было даже достать из кармана спящего Ромы пистолет и пальнуть во двор наугад, чтобы прекратить отвратительный вой, но потом подумал, и очень верно подумал,, что они перестанут выть только тогда, когда закончится жизнь. Только тогда, и никогда раньше. Я направился в комнату, сел на диван, снял кроссовки, лег и закрыл глаза. Я решил поспать. Чем я хуже Ромы?
В том сне мне пришлось всякого хлебнуть – и виски, и джина, и красного портвейна, и колодезной воды, и умопомрачительных страстей, и пахучей крови, и убийственного лета, и жидкого горького шоколада, и изнеженной мальчишеской души, и изворотливых радиоволн, и собственной слюны, и пыли далеких троп… На стройном, черным блеском сверкающем коне, в золотой драгунской каске, с бьющим по ребрам коня фантастических размеров тяжелым палашом я скакал перед кортежем английской королевы; я буйствовал на африканском троне, с хохотом пожирая своих подданных, называя завтраки фрюштюками, а обеды ланчами; я пытал пленных американских солдат, заглядывая им в глаза в момент смерти, желая увидеть, как же все-таки и куда отлетает душа; вместе с дельфинами я нырял в океаны и моря, совершенно забыв о том, что я не могу дышать под водой, и потому дышал под водой; меня – самый чистый и самый дорогой в мире наркотик – провозили контрабандисты из Москвы в Нью-Йорк в контейнерах с французским женским бельем, меня покупали крутые, и отвратительные на вид, небритые и саблезубые американские гангстеры и потом очень за дорого продавали развратным и распутным представительницам высшего света; я крутил жизнь на пальце, как футбольный мячик, – не понимая того, что это она крутит меня, посмеиваясь, как малыш крутит звенящую юлу; я -притворялся спящим, заслышав легкое дыхание и почувствовав близкое тепло, я открывал глаза только тогда, когда ко мне протягивали руку…
«Я не сплю», – сказал я, увидев склонившегося над собой Рому. «Тогда вставай и одевайся», – сказал Рома. Я зажег зажигалку и посмотрел на часы. «Без семи четыре», – сказал я. «Самое время», – сказал Рома, вынимая из стола деньги и распихивая их по карманам. Я потянулся, жестко, с силой, позевывая и постанывая, разминая руками шею, лицо, нагнулся, надел и зашнуровал кроссовки. «Я тебе говорил, мать твою! – заметил я и беззлобно передразнил Рому: – Я такой крутой, я карточку из ЦАБа изъял. Они нас не пробьют… Твою мать!» Я закурил, неслышно подошел к двери и, закрыв глаза, сконцентрировался. Я попробовал настроиться на пространство лестничной площадки. При точной концентрации я должен был поймать волны, идущие от присутствующих там людей.
…Один стоял рядом с дверью. Я наткнулся на него почти сразу. До других, как ни пытался, добраться не смог. Но они были. Конечно же. «Один наверху, – полушепотом сказал Рома, застав меня за поиском милицейских полей. – Двое других одним маршем пониже. Две машины у подъезда. Двое во дворе под пожарной лестницей». Рому в отличие от меня долго учили выявлять противника с помощью биополя, или, так скажем, с помощью шестого чувства, или, еще проще, с помощью особо натренированной интуиции. Я был всего лишь любителем. А Рома был профессионалом. Многие из работавших со мной ребят видели через стены, точно предугадывали развитие событий, умели допрашивать противника, не применяя силы, умели стрелять с закрытыми глазами, ориентируясь только на тепло, исходящее от человека, или на его биополе, а также умели стоя спать, прыгать в длину и высоту дальше и выше любого чемпиона мира, обезвреживать противника без оружия и без контакта и окружать себя защитным полем, через которое с трудом проникали даже пули. «Уйдем по пожарке», – сказал Рома и потянул меня на кухню. Подвел к окну. «Вот», – указал он. Примерно два метра разделяли окно и пожарную лестницу. «Я прыгну первым, – сказал Рома, осторожно открывая окно, – и буду тебя -страховать» – «Послушай, – остановил я Рому. – На хрена тебе все это? Оставайся. Я уйду один. Тебя допросят. Проведут опознание. И все. И ты свободен. Это я уже замазан. Это меня они будут теперь тягать по поводу и без повода, Я просто хочу переждать, пока они найдут настоящего убийцу. Мне очень не хочется все это время сидеть в камере. И еще мне не хочется, чтобы повторилась витебская история, когда подозреваемого расстреляли, а через год нашли настоящего убийцу. Оставайся. Я пойду один». Рома поднес руку к очкам, вроде как желая их снять. Но не снял. Почесал рукой висок, сказал: «Без меня ты не уйдешь. Там внизу двое с Калашами. Это первое. Ну, а во-вторых, – Рома почесал кадык, – обрыдла мне моя тихая жизнь. Пора за работу. За настоящую работу. Я пошел». Рома взобрался на подоконник, чуть привстал, как бегун перед стартом, как пловец перед тем, как нырнуть и поплыть, и победить, и не устать, прийти домой и любить ч женщину, и не одну, а трех, а четырех, а пятерых и не по очереди, а всех сразу – и прыгнул, четко и точно, руки вверх взметнув и руками теми уцепившись за толстый металлический прут, которым лестница крепилась к кирпичной стене, и качнулся, раз, другой, и поставил ноги на лестничную перекладину, удобно, ловко, и поманил меня растопыренными пальцами левой руки, как ребенка, иди, малыш, не бойся, папа с тобой, он поможет… Я нашел наиболее удобное место на подоконнике, с которого мне предстояло прыгнуть, укрепился на нем, пошаркав подошвами, покачался на полусогнутых ногах и, прежде чем оттолкнуться от подоконника, взглянул вниз и подумал: «Если захочу умереть, умру, не захочу – значит сумею прыгнуть и попасть туда, куда надо. Все зависит от моего желания, и только от него». Я ухмыльнулся своим мыслям и прыгнул. Мокрый ветер ударил по глаза, а холодный прут по рукам. «А что если сейчас взять и отпустить руки? – спросил я себя, – Восьмой этаж – это не крыша дачного сарая, мать вашу. Взять и отпустить. Изменится ли что-нибудь в мире, если я отпущу руки? Нет, ровным счетом ничего. А меня забудут тотчас, как закопают. Все. Ну, может быть, мама еще будет помнить, если не умрет вслед за мной. Паскудная штука-то какая, а! Все забудут!» Нет, так не пойдет, нееееееет…
Я так себе скажу, вот так скажу, пока качаюсь на влажном железном шершавом металлическом пруте, с помощью которого крепится лестница к кирпичной стене, я так себе скажу: «Я не стану, мать вашу, умирать до тех пор, пока не уверюсь в том, что меня будут помнить всегда, всегда. А для того, чтобы меня помнили всегда, я должен в этом мире что-то сделать. И я сделаю. Я не знаю, что, но я СДЕЛАЮ!
Я поймал ногами лестничную перекладину, подтянулся на пруте сначала одной рукой, а потом другой – и ухватился за лестницу.