Голодные прираки
Шрифт:
…Ника ощущала Покой и Радость. И тепло. Ей нравилось держаться за твердые и большие Ромины плечи и от даваться его уверенным движениям. Ей вообще нравилось, что Рома такой крупный, крепкий, тяжелый, что у Ромы такое тугое лицо, всегда сухие губы и тихое спокойное дыхание. А от запаха, исходящего от Ромы, у Ники перехватывало дыхание, такой восторг вызвал у Ники запах Роминого тела. Он пах не дезодорантами и одеколонами, как Антон (то есть я) или ее муж, он пах готовящимся к случке зверем, но не потом и спермой, а чем-то другим, более резким и более возбуждающим, кровью, наверное, горячей дымной кровью. Ника, танцуя, расслабленная, слегка утомленная, умиротворенная, кружась, невольно посмотрела на меня и подумала, что Рома не так красив, как сидящий на диване Антон, что Рома не сильнее, и не выше, и не крупнее Антона, что Рома убивал людей только на войне, а Антон убивает их и сейчас (я.хотел крикнуть: «Заткнись, дура, мать твою!» – но молчал, молчал), что Рома, наверное, менее умен, чем Антон… Но почему-то ей казалось, что Рома более загадочен и что Рома более страшен, чем Антон, хотя он убивал только на войне, а Антон убивает их и сейчас (Заткнись, дура, мать твою, сука, заткнись!). А потом Ника вспомнила мужа. Он тоже был тренированный и мускулистый, но он никогда никого не убивал. И не хотел. А после
Рома мог сейчас запросто сломать позвоночник Нике. Одним движением. И он очень хотел сломать позвоночник Нике. Ника была такая легкая и такая хрупкая, такая теплая, такая душистая и такая родная, что Роме хотелось сейчас убить ее, сломав ей позвоночник, а потом плакать над ее красивым трупом и кричать, и рвать на себе волосы, и биться об пол, о стены, и опять плакать. А потом, отплакав, вытащить из кармана черного плаща пистолет «Беретту» и застрелиться и упасть рядом с бездыханной и поэтому исключительно тихой Никой Визиновой. Рома посмеялся коротко, умиляясь своим фантазиям. Нет, больше всего, наверное, сейчас Рома хотел выйти в сад, снять очки, слуховой аппарат, плащ и снять еще шелковую рубашку, самую большую из всех рубашек, на него надетых, великоватую, объемную, с длинными, длиннее пальцев рук, рукавами, и другую рубашку, которая была под шелковой, тоже, конечно, снять, и следующую, байковую, непременно стянуть с себя, и обыкновенную клетчатую хлопчатобумажную (еще мальчиковую Ромину рубашку, подростковую, которую мама-покойница купила ему на выпускные экзамены, рубашка не сходилась, конечно, давно уже ни на груди, ни на талии и порвалась уже в плечах) тоже сбросить с себя, затем одну за второй, и третьей, и пятой снять шесть маек, и расстегнуть после того, как остался полуобнаженный, «молнию» черных брюк и снять брюки, под которыми не окажется трусов, и сорвать со ступней тяжелые солдатские ботинки, и содрать зубами с ног черные тонкие носки, и остаться совсем-совсем голым, легким и свободным, и раскинуть руки, обнимая воздух, и засвистать соловьем, с коленцами, да с переливами, со стаккато и крещендо, выражая свой восторг по поводу своей силы, своей свежести, своей чистоты, своей красоты, своего ума и, конечно же, самое основное, по поводу своей молодости, своей исключительной молодости… Вспомнив о молодости, Рома сжал зубы и поморщился, и с шумом трудно проглотил скопившуюся во рту слюну, и захотел завыть громко и протяжно, и жалобно, и одновременно угрожающе. Но что-то в последний момент заставило его подавить в себе желание жалобно и угрожающе выть. Рома ощутил, что что-то изменилось – ив нем самом и во внешнем мире. Он принюхался, осмотрелся (продолжая не менее красиво, чем секундами раньше, танцевать с Никой), не заметив ничего подозрительного, внимательно прислушался к себе. И в какое-то мгновение с недоверием обнаружил чье-то постороннее присутствие в себе – мое присутствие мое присутствие. Рома, правда, пока не догадывался, что это именно я внедряюсь в него, что это я и хоть и отрывочно, хоть и достаточно приблизительно, но читаю его сознание – и я думаю, что и не догадается никогда, но тем не менее от греха подальше я все же перевел свое внимание на Нику.
…Нике безудержно сейчас хотелось услышать, как Рома кричит во время оргазма. Ей хотелось услышать не просто его крик как таковой (то, что Рома будет кричать, совокупляясь с ней, с Никой, это понятно) – ей хотелось услышать, именно, как он кричит – громко или не очень, срывающимся голосом или чистым, длинно или прерывисто, переходя на хрип или на рычанье, и какие гласные, интересовало Нику, он будет выкрикивать при этом, например, «я», или «го», или «э», или «у», или «и», или «е», или «а»…
Я закрыл лицо руками, не в силах уже слушать Нику, и прокричал все гласные русского и нерусского языков, подряд, громко, и хрипло, одну за другой, и в прямом и обратном порядке, выругался витиевато, когда прекратил выкрикивать гласные, и засмеялся выругавшись. А затем, отлепив руки от лица, ухватил одной из них, правой, кажется, четырехгранную бутылку джина и влил в себя из горлышка грамм триста разом, а то и больше, после чего сказал переставшим к тому моменту танцевать и глядевшим на меня изумленно и молча – обнимавшим еще друг друга, – Нике и Роме: «Забей мне косячок, Рома. Я знаю, у тебя есть». Рома пожал плечами, вынул из кармана сигарету и кинул мне. Я поймал сигарету. Всунул ее в рот с вожделением, прикурил и затянулся. «Сейчас отпустит, – подумал я, – марихуанка мне всегда помогала. Всегда. Я помню». После третьей затяжки я четко и ясно понял, что решение возникшей проблемы предельно просто. Мне надо застрелиться. И все. Я представил себя, как я вынимаю свой любимый револьвер системы Кольта, подношу его ко рту, впихиваю ствол между зубов и стреляю, мать вашу! Ну и умираю, конечно же. «А на хрена мне умирать?» – резонно спросил я себя, когда представил, как я умираю. Скучно. И никогда не поздно. Значит, умирать не буду пока. Хорошо. Тогда мне придется страдать – безответная любовь и измена друга и все такое, и тому подобное. Да, но хоть в страдании – безусловно – и есть польза и даже удовольствие – иногда, – все же зачем портить себе страданием, то есть негативными, а значит, ненужными, собственно, эмоциями жизнь?…
Следовательно, я просто-напросто должен, более того, обязан смириться с происходящим. Если Ника хочет трахаться с Ромой, пусть. Ведь слаще всего не быть любимым (как многим кажется, глупцам), а любить самому.,. После пятой затяжки мне было уже по хрену, и я подумал, что пора принять решение. А потом подумал, а на черта мне принимать решение, когда мне все по хрену? Значит, и принятое мною решение мне будет тоже по хрену. «Вот класс», – восхитился я. «Вот кайф!» – поразился я. Вот, так бы всегда. Всю жизнь. Что бы ни произошло, все по хрену. Все! ВСЕ!!! Я счастливо засмеялся. Давно я не испытывал такого ясного и понятного удовлетворения от жизни. Я счастливо засмеялся. Если бы захотел, то я смог бы, наверное, сейчас взлететь и полетать по гостиной, как космонавт по космическому кораблю. Но я не хотел, потому что, собственно, какая разница, полетаю я сейчас или не полетаю, посижу я на диванчике или не посижу, или, например, возьму и все, что сейчас имеется вокруг, возьму и описаю или не описаю, я захихикал, какая, мать вашу, разница! Как же хорошо-то, Господи!… Я поднял голову к небу или к потолку (какая разница!) и увидел перевернутое лицо Ники. Ника через спинку дивана склонилась ко мне и сказала вполголоса: «Ты пьян. Мне очень нравится» что ты пьян. Я очень люблю, когда мой мужчина пьян». Она коснулась своими гладкими губами моих сухих губ… «Нет! – я что есть силы оттолкнул Нику от себя. – Не хочу, – прошептал я. – Какая разница?! – продолжал шептать я. – Уходи, – махнул я рукой. – Я не люблю тебя, – я провел руками по лицу, -т– Я люблю тебя, – засмеялся. – Какая разница!» Я встал, держась за подлокотник дивана. Ника протянула ко мне руки, пытаясь поддержать меня. Я и вправду чуть не упал, вставая, но я ударил Нику по рукам, грубо и сильно, и, нетвердо шагая, вышел в коридор. Кое-как я добрел до входной двери. Распахнул ее» вышел на небольшую террасу, доковылял до ступеней, и, не рассчитав движения, сделал слишком большой шаг вперед, на лестницу. Ступня сорвалась со ступени, и я упал. Вспыхнул с шипением красный свет перед глазами и тотчас погас, не оставив и следа, и я оказался в полной темноте. «Скучно», – успел подумать я.
Я стоял посреди круглого фонтана, и из меня вовсю била вода, с напором и задором, туго и не переставая, изо всех дыр, и даже из глаз. Вода насквозь прочищала меня. И мне было приятно от того и легко. Звук выплескивающаяся вода издавала звенящий, поющий даже. Это, наверное, потому, что я весь целиком был отлит из металла. Странно, но мне всегда казалось, что чувствовать может только живая плоть. Но я, металлический, сейчас тоже чувствовал, как и обычный человек. И чувство то являлось восхитительным. Восторг переполнял меня, пьянил меня, тело мое было холодным, твердым и сильным. Движение воды заставляло меня ощущать беспрерывное движение мира.
Я вспомнил, что мне всегда хотелось владеть этим миром. Но сейчас такая мысль казалась мне смешной и глупой. Миром нельзя владеть. Миром можно наслаждаться. Миром нужно наслаждаться. К миру нельзя относиться как к своему рабу. К миру нужно относиться как к себе. Не делать различия между миром и собой. И вообще, никогда ни между чем не делать различия. Все важно в этой жизни. Все. И пролетающие пылинки. И революции. И мяуканье котов. И квартирные воры. И Организация Объединенных Наций. И заляпанный жирными пальцами стакан на подоконнике в твоем подъезде. Я был отлит из металла и по мне бежала вода. «Я люблю воду», – говорил я себе. «Я люблю, люблю металл», – говорил я себе. Если бы я был сделан из картона и нутро мое бы омывало молоко, я бы сказал себе; «Я люблю картон и я люблю молоко…» Вода, резвящаяся во мне, стала холодней. И мне показалось, что я начал замерзать. Я захотел постучать руками по своему коченеющему телу, но не смог. Ну, конечно же, как же я могу двигаться, ведь я же отлит из металла. Придется терпеть. Терпеть. Терпеть.
Терпеть становилось невмоготу. Я завибрировал мелко и даже, как мне показалось, с гулким звуком. И вибрировал, не переставая. И не мог остановиться. Никак. Ну никак не мог остановиться. Мне стало страшно, и я закричал. И проснулся.
Я открыл глаза и увидел темноту. И тогда я снова закрыл глаза. Я лежал и дрожал. Я мерз. Мне за шиворот дул студеный сквозняк. Я пошевелил плечами, головой, пытаясь согреться. А затем сдвинулся вбок. Сквозняк теперь дул в плечо. Спина моя стала теплеть. И тогда я снова открыл глаза. И снова увидел темноту. «Наверное, я ослеп», – думал я, но ни страха, ни беспокойства не испытал при этой мысли. Скорее, наоборот, мне сделалось даже легче и вольней, чем в тот самый момент, когда я только что открыл глаза. Ну и Бог с ней, слепотой, решил я, будет время подумать всласть, пофантазировать, поиграть с собой в прятки, в салочки, в города и таблицу умножения, будет время вспомнить все, что было, и представить то, чего не будет. И ко всему прочему умирать я теперь буду с гораздо большим удовольствие, чем раньше. Нет, и вправду, а зачем мне цепляться за эту неясную утомительную жизнь, мне, слепому?…
Но глаза мои по прошествии минуты-другой привыкли к темноте, и я кое-что стал различать вокруг себя. Значит, все-таки я не ослеп, с сожалением подумал я. Значит, впереди не. отдых и спокойствие, а впереди бессмысленная возня и неизвестно что – впереди жизнь. Слева и справа и сверху от меня были стены – голые стены, без обоев крашеные, видимо, или некрашеные, просто бетонные плиты, и все. «Так, – подумал я. – Тут что-то не так». Если я все же смог увидеть стены в полутора-двух метрах от себя, и спереди, и сверху, и справа, и слева, значит, все же где-то здесь, рядом совсем, имеется хоть и крохотный, слабосильный, беспредельно скупой, но все же источник света. Я внимательней, чем прежде, еще раз посмотрел на стены и на потолок (если сверху, значит, потолок, а не просто какая-нибудь там обыкновенная стена, так я думаю) и понял, что мои заключения насчет источника света вполне обоснованны. По всем моим прикидкам, источник мог находиться где-то сзади меня, за моей спиной. Я повернулся, и щека моя уперлась во что-то твердое, шершавое, холодное и влажное. Я выругался (разматерился, отвязанный, аж самому страшно стало), вспомнив, что я забыл о том, что полуминутой раньше, определяя свое местонахождение, догадался, что я не стою или сижу, а что я лежу, на спине, на полу. Оставив остальные матерные слова, что не договорил и не доорал, но знал (а сам себе я верю иногда) на потом, для последующих грязных излияний, чтоб те излияния были еще грязней, чем мне самому можно было бы представить, я сделал попытку подняться с пола. Она удалась мне лишь наполовину. Я не встал – я сел. Со связанными руками, тем более, если до попытки подъема об этом не знаешь, очень трудно встать с одного захода. Ну, а когда обнаруживаешь, нервически похохатывая, что и ноги у тебя в довершение всего тоже связаны, то тут исчезает и само желание сделать хоть какую-нибудь попытку подняться. Потому что, во-первых, это чрезвычайно сложно, а во-вторых, зачем? Разочарованный и опечаленный, я решил снова полежать на полу, И откинулся назад, и коснулся затылком пола, и повертел головой, устраиваясь поудобней, и на левой части затылка при соприкосновении с полом неожиданно почувствовал боль. Боль оказалась острой и долгой, и отдалась сразу в нескольких местах – на темечке, в висках, за ушами (там, где ежеутренне аккуратным малышам надо смывать накопившуюся пыль).
Когда боль перешла на шейные позвонки, я вспомнил все, что случилось, и как и почему, вернее, почему и как я оказался там, где оказался. Для того чтобы удостовериться, что я вспомнил вес точно, я снова сел и посмотрел назад, себе за спину. Так и есть. Сзади я увидел микроскопические полоски света. Тонюсенькие, нитевидные полоски составляли прямоугольник размером с обыкновенную стандартную дверь. Так и есть – я заперт в подсобке, дверь которой я видел на одной из стен гаража… Значит, все происходило так.