Голоса деймонов
Шрифт:
Именно так произошло, например, с величайшим из толкователей Мильтона — Уильямом Блейком, всю жизнь черпавшим вдохновение в «Потерянном рае». «Мильтон полюбил меня еще в детстве и показал мне свое лицо», — утверждал Блейк, а в «Бракосочетании Неба и Ада» высказал, пожалуй, самое тонкое и определенно самое лаконичное из всех известных мне суждений о «Потерянном рае»: «Причина, по которой Мильтон писал весьма сдержанно о Боге и об Ангелах и весьма свободно об Аде и о Диаволе, заключается в том, что был он истинным Поэтом и, сам того не ведая, принадлежал партии Диавола» [20] . Непреходящий и страстный интерес Блейка к Мильтону вылился в длинную (и, откровенно говоря, сложную) поэму, которая так и называется «Мильтон», а иллюстрации,
20
Здесь и далее книга У. Блейка «Бракосочетание Неба и Ада» цитируется в переводе С. Степанова.
Влияние Мильтона испытали и другие поэты того периода, в особенности Вордсворт, один из сонетов которого начинается со слов:
Мильтон! Зачем тебя меж нами нет? Британии ты нужен в дни паденья! [21]Кроме того, в начальных строках своей великой поэмы «Прелюдия» Вордсворт, как будто принимая у Мильтона эстафету, намеренно вторит одной из завершающих строк «Потерянного рая»: «Весь мир передо мной».
С первой публикации «Потерянного рая» прошло почти три с половиной столетия, но влияние его как будто только набирает силу. На сценах театров появляются новые драматические адаптации поэмы, в издательствах выходят новые иллюстрированные издания. «Потерянный рай» по-прежнему помнят и любят.
21
У. Вордсворт, «К Мильтону» (1802), перевод К. Бальмонта.
Что касается меня, то трилогия, которую я назвал «Темные начала» (позаимствовав это выражение прямо из поэмы «Мильтона», из строки 916 второй книги, и приведя соответствующий отрывок в эпиграфе [22] ), началась отчасти с воспоминаний о том, как давным-давно мы читали эту поэму вслух на школьной скамье. Когда я обсуждал это с издателем, он вспомнил, что в шестом классе тоже изучал «Потерянный рай», после чего мы некоторое время обменивались любимыми строками, а когда закончили, я обнаружил, что вроде бы согласился написать длинное фэнтези для юных читателей, которое, как мы надеялись, передаст — хотя бы отчасти — атмосферу мильтоновской поэмы, так восхищавшую нас обоих.
22
В русском переводе А. Штейнберга это выражение опущено.
Итак, ландшафт и атмосфера «Потерянного рая» стали для меня отправной точкой. Но по мере того как повествование разворачивалось, я заметил, что не только заимствую дух поэмы, но и невольно (возможно, под действием притяжения светила, гораздо более крупного, чем я сам) рассказываю ту же самую историю, что и Мильтон. Впрочем, это меня не смутило: я прекрасно знал, что одну и ту же историю можно рассказать самыми разными способами, а эта история вдобавок была очень хороша и достойна самых разнообразных пересказов.
Однако в любом пересказе неизбежно дают о себе знать личные пристрастия рассказчика. Они проявляются и в расстановке акцентов, и в окраске, которую повествователь придает тем или иным составляющим истории. В моем случае наглядно видно, как живо меня интересует тема искушения и грехопадения и ее подлинный смысл. Что, если запрет на познание добра и зла объяснялся не чем иным, как жестокой ревностью, а нарушение этого запрета следует понимать как отважный и добродетельный поступок? Что, если грехопадение в действительности достойно не сожалений и осуждения, а славы и похвалы? И по мере того как я думал об этом, моя история постепенно превращалась в роман о необходимости повзрослеть и об отказе оплакивать утрату невинности. Я как будто поймал себя на том, что заявляю своим романом: истинная цель человеческой жизни — не спасение милостью выдуманного Сына Божьего, а обретение и передача мудрости, и если мы хотим принести хоть какую-то пользу этому миру, детство нужно оставить в прошлом.
Таков один из возможных способов, которыми современный писатель может рассказать эту великую историю. Я не сомневаюсь, что ее будут рассказывать еще, снова и снова, и всякий раз — по-другому. Мне кажется, что это — самая главная история нашей жизни, история, которая яснее любой другой повествует о том, что значит быть человеком. Но сколько бы раз ее ни пересказали в будущем и сколько бы различных интерпретаций ей ни дали, я не думаю, что кому-то удастся превзойти ту версию, которую создал Мильтон — ослепший, стареющий поэт, потерпевший крах на политическом поприще, но продолжавший диктовать свою поэму дочери, которая день за днем прилежно записывала ее.
Предисловия к двенадцати книгам «Потерянного рая»
Меня восхищает смелость этого зачина — откровенный кураж, с которым Мильтон заявляет о своем намерении обратиться к «возвышенным предметам ‹…› / Нетронутым ни в прозе, ни в стихах» и «пути Творца пред тварью оправдать». Кого оставит равнодушным такое начало? Какого читателя не расположит к себе поэт, отважившийся заявить нечто подобное?
Сама история начинается с картины Ада: мятежные ангелы, потерпевшие поражение, низвергнуты в преисподнюю, в море огня. Разве не очевидно, что с ними покончено навсегда? О чем тут еще рассказывать? Но когда мы доходим до великолепного описания Сатаны, созывающего свои легионы, и читаем, как он закидывает на спину щит, подобный луне, и опирается на копье, по сравнению с которым самая высокая сосна покажется жалкой тростинкой, становится ясно, что история — в надежных руках. Мятежники воздвигают подземный дворец, блистательный и ужасный Пандемониум, и собираются на совет. Они еще поборются. «Итак, — объявляют они, — Открытая иль тайная война!»
Предводители мятежных ангелов обсуждают планы предстоящей войны и принимают решение соблазнить и переманить на свою сторону новое «существо, / Прозваньем — Человек».
Сатана в одиночку отправляется в путь, чтобы исполнить эту задачу, которая пока еще кажется непосильной. Остаток второй книги посвящен его путешествию к вратам Ада и дальше, через бездну предвечного Хаоса. В заключительных строках взору Сатаны предстает далекий новый мир, подвешенный к небесам на золотой цепи, «подобный крохотной звезде / В сравнении с Луной» и еще не подозревающий о том, какое зло грядет на него из преисподней.
Что не перестает изумлять и волновать меня во второй книге (не считая этого волшебного клиффхэнгера), так это чувственная мощь ее поэтического языка — от начальных строк, в которых мы видим престол Сатаны, затмевающий собою блеск «…расточительных восточных стран, / Что осыпали варварских владык / Алмазами и перлами», и на всем пути через грозные препятствия преисподней, которые Сатана превозмогал так решительно и с такими трудами: «Одолевал болота и хребты, / Стремясь вперед сквозь множество стихий / Разреженных, и плотных, и густых, / И твердых; пробивался головой, / Руками, крыльями, ногами; он / Летел, нырял, пускался вплавь и полз». Никто, даже сам Шекспир, не превосходит Мильтона во владении звуками, музыкой, весом, вкусом и текстурой английского языка.
Третья книга открывается гимном свету и напоминанием о слепоте самого поэта, но тут же — с великолепной уверенностью в себе — Мильтон называет по именам слепых поэтов классической древности, включая ни много ни мало Гомера (Меонида), и вопреки смиренному признанию их превосходства («О, если б равной славы мне достичь!») спокойно заявляет о своем праве числиться среди них.
В этой книге мы встречаем Бога Отца и начинаем понимать, что имел в виду Блейк: первым делом этот Бог предрекает грехопадение человека, после чего немедленно восклицает: «По чьей вине? / Ужели не по собственной?» — и это раздражает, как противное нытье ребенка, пойманного за руку на озорстве и тут же пытающегося переложить свою вину на кого-то другого.