Голубая акула
Шрифт:
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Роман подслеповатой барышни
Угощенья, какими потчевала нас с Костей Марфа Спиридоновна Парамонова, запечатлены в моей памяти лучше, чем я бы того желал. Среди воспоминаний, которые было особенно трудно прогнать в голодные и холодные годы войны и военного коммунизма, они занимали весьма почетное место.
С тех пор как установился так называемый НЭП, память о тех картинах, ароматах, восторгах языка и нёба перестала быть столь въедливой. Но и теперь остерегусь
— Костик, голубчик, ну как же мило, что вы привели Николая Максимовича! Вот уж спасибо, удружили старухе! — Марфа Спиридоновна, впрочем, мало походила на старуху. Она была на диво сдобна, совсем как те свежие пышки, которыми… тьфу, пропасть! Опять я об этом!
— Николай Максимович премного наслышан о вас, — замурлыкал Легонький. — О гостеприимстве вашем, об уюте вашего дома! При его службе эти мирные радости еще дороже. Вы только подумайте, с чем приходится сталкиваться товарищу прокурора, сколько горя и зла проходит пред его очами…
«Пред очами» походило на явное издевательство. Я показал Легонькому под столом кулак, который, впрочем, не произвел на болтуна ни малейшего впечатления.
Марфа Спиридоновна пригорюнилась:
— От зла да горя никто не заговорен.
Момент был удобен, и я, подавляя смущение, пробормотал:
— Да, я слышал, ваша семья пережила потерю.
Далее, как и предсказывал Легонький, хозяйка говорила, нам же оставалось только слушать. Это было печально и, похоже, совсем без толку. Я узнал, что пропавшая девочка была «как куколка», что у нее были глазки, губки, ножки, что колясочку в палисадничке оставили только на одну минуточку — хватились, колясочка стоит, а Дашеньки нет.
Слушать подобное горько, даже когда ясно видишь, что говорящая, повторяя одно и то же в тысячный раз, уже не испытывает былого отчаяния. Платочек к глазам прикладывает, вздыхает, скорбит, конечно, и все же… да простит мне Господь, но, внимая Марфе Спиридоновне, я подумал, что и в ней гибнет актриса. Увы, домашние спектакли слишком хорошо научили меня распознавать таланты. Мне случается делать это в самых неподходящих случаях. Стыжусь, браню себя, а все равно распознаю, как проклятый.
Худо, что ничего нового я из рассказа Парамоновой не почерпнул. В старых протоколах все было записано именно так, только без уменьшительных словечек. Видимо, напрасно я потревожил эту женщину, зря пробудил в ее сердце тяжелые воспоминания. Мне захотелось, прежде чем откланяться, хоть как-то отвлечь Марфу Спиридоновну от горестных мыслей. Я уже знал тогда, что, если человек кокетничает своей болью, это еще не доказательство, что боль притворна.
— Говорят, ваша старшая дочь необыкновенно прелестна.
Торопливо высморкавшись, хозяйка вскричала:
— Софьюшка! Ах, Костик, подтвердите: это же прямо царевна премудрая из сказки! Я баба простая, необразованная, а она и на фортепьянах, и языки чужестранные, и красками рисует, будто лебедь белая…
Я понял, что попался. Этому конца не будет. Сочувствие к купчихе сменилось раздражением. Мысленно я предвкушал,
Между тем Марфа Спиридоновна уже вывалила передо мной на стол ворох акварелей, как я и ожидал, весьма посредственных, а поверх них широким жестом фокусника метнула огромную фотографию:
— Вот она какая у нас, принцесса ненаглядная! Здесь, над столом, и повешу портрет. Глаз не отвести, век бы смотрела!
Пышнощекая и пышнокудрая, тяжеловатая, но впрямь пригожая Софьюшка смотрела с фотографии туманным взором коровьих с поволокой глаз. Надо было что-нибудь сказать, и я сказал:
— Наверное, у нее мечтательный характер?
Марфа Спиридоновна пришла в восторг:
— Как в воду смотрит! Николай Максимович, как же вы с первого взгляда в душу проникаете?
— Должность такая, — шелковым голосом подсказал стервец Легонький.
— Мечтательница наша, вот уж подлинно мечтательница! О неземной любви все вздыхала, голубка чистая! Знаете, — Марфа Спиридоновна умиленно захихикала, — она даже жениха одного прогнала, видного, не бедного, а почему — нипочем не угадаете! Его прислуга исподнее постирала, повесила сушиться, а Софьюшка, как на грех, и увидь! Слез было! «Маменька, — плачет, — да неужто он такое носит? Так он, поди, и в отхожем месте бывает! Не пойду за него, скажите папеньке, умру, а не пойду!» И не пошла. Мы с отцом ее отродясь не неволили…
Напрасно я бросал на Легонького умоляющие взгляды. Он расселся, словно у себя дома, и, чего доброго, собрался досидеть до ужина. По крайней мере, он и не думал помочь мне выпутаться из этого пикового положения, предатель! Купчиха между тем продолжала:
— А допреж того влюблена была в жениха, и как еще влюблена! Приходит, помню, с прогулки домой, а сумочки нет. «Где ж, — спрашиваю, — сумочка твоя?» А она в ответ: «Я возле Дворянского собрания Павла Викентьевича встретила. Он розу мне протянул, а у меня в руке — ридикюль! Что я могла сделать? Разжала пальцы, уронила его, взяла розу и пошла!»
— Можно же было взять розу в другую руку, — проворчал я. Приключения этой выдающейся дуры положительно действовали мне на нервы.
— Ах, не так все просто! — пропела хозяйка. — Тут ведь тайна была, страсть какая тайна! Она же, бедняжечка моя, почитай что совсем не видела ничего.
— Позвольте… как?
— Да так вот и не видела. Близорукая она у нас с малых лет. А очки надеть — ни в какую! «Чем на людях в такой гадости появиться, лучше на свете не жить!» — так она говорила. Если рисовать или читать, закроется, бывало, и настрого велит никого посторонних к ней не пускать. Аглаюшка, компаньонка ее, сплоховала однажды, взошла с братом своим, а Соня в очках сидела. Как она разгневалась, как плакала! Аглаю по щекам нахлестала… хотя сердце у нее доброе, золотое сердечко! Простила потом, конечно. А когда из дому выходила, эту же Аглаюшку всегда с собой брала. Идут они по улице, Аглая ее под руку держит — вот почему другая-то ручка несвободна была! И ежели навстречу знакомые, та ей на ушко тихохонько шепчет: мол, «барышни Постниковы сюда приближаются… Они вам улыбаются… они вам кланяются…». Тут Софьюшка тоже улыбнется, поклонится, ангел наш, а сама ничегошеньки не видит…