Голубая звезда
Шрифт:
Зимней, свежей ночью, при блеске огней из Метрополя, шли они вверх, к Лубянской площади. Миновали лубянский фонтан, старую, красную церковку Гребневской Божией Матери, прежний застенок, и вышли на Мясницкую — улицу камня, железа, зеркальных витрин с выставленными двигателями, контор, правлений и немцев.
Фанни снимала огромную квартиру в Армянском переулке. Была она запутанного, сложного устройства, с бильярдной комнатой, полутемной столовой, огромной гостиной, не менее чем тремя спальнями. Старинные, дорогие вещи стояли вперемежку с рыночными; в гостиной сомнительные картины; в общем, дух безалаберной, праздной и
— Ну, для чего тебе, например, бильярд? — спрашивала Анна Дмитриевна, стоя с кием у освещенного низкой лампой бильярда. Христофоров с улыбкой перекатывал белые шары.
— Как зачем? А захочу играть? Вот, младенца этого обучу этому ремеслу. — Она кивнула на Христофорова и захохотала. — Лена, — крикнула она горничной, — скорее ужинать! Сейчас, переоденусь только. Одна минута.
И она выбежала, на своих коротковатых, резвых ногах.
— Фанни живой человек, — сказала Анна Дмитриевна, — неунывающий. В клубе ночами в карты дуется, поспит часа два, и как рукой сняло, опять весела, в кафе, в концерт, куда угодно.
Когда их позвали в столовую, Фанни в капоте, заложив ногу на ногу, сидела у телефона. Она заканчивала отчет о спектакле.
— Успех — да, средний, но да. Adagio прямо понравилось. В общем, это, конечно, серединка… понимаете, дорогая моя… От настоящего, большого искусства, как у вас, ну… — бесконечность.
Фанни кормила их недурным ужином. Не обманула и насчет вина. Была в очень живом настроении и рассказывала о студенческих сходках 1905 года. «Товарищи, — кричала она и хохотала простодушно, — не напирайте, товарищ Феня родит!» «Товарищи, не курите, ничего не слышно!» Затем изображала еврейские анекдоты, с хорошим выговором.
Анна Дмитриевна пила довольно много. Фанни подливала. Ее собственные, подкрашенные глаза блестели.
— Пей, — говорила она, — вино мне подарили, не жаль. А тебе надо встряхнуться. Ты мне не н'дравишься последнее время. Не н'дравишься, — язык ее склонен был заплетаться. — Плюнь, выпьем.
После ужина перешли в будуар. Затопили камин. Фанни принялась полировать себе ногти.
— Алексей Петрович, милый вы человек, — вдруг сказала Анна Дмитриевна, взяла его за руки и припала на плечо горячим лбом, — что же делать? как существовать? Ангел, мне вся я не н'дравлюсь, с головы до пят, все МБ! развращенные, тяжелые, измученные… На вас взгляну, кажется: он знает! Он один чистый и настоящий…
Христофоров смутился.
— Почему же я…
Если вы такой, — продолжала Анна Дмитриевна, — то должны знать, как и что… где истина.
— Об истине, — ответил он не сразу, — я много думал. И о том, как жить. Но ведь это очень длинный разговор… и притом, мои мысли никак нельзя назвать… объективными, что ли. Может быть, только для меня они и хороши.
Анна Дмитриевна глядела на танцующее, золотое пламя в камине.
— Все-таки скажите ваш устой, ваше главное… понимаете, — я же не умею выражаться. Христофоров улыбнулся.
— Вот и история… Мы были в балете, пили шампанское, смеялись, и вдруг дело дошло до устоев. Анна Дмитриевна вспыхнула.
— Смешно? Считаете меня за вздорную бабу?
— Нисколько, — тихо и серьезно ответил Христофоров. — Я хочу только сказать, что многое сплетается в жизни причудливо. К вам, Анна Дмитриевна, я отношусь с симпатией. Многое родственно мне, думаю, в вашей душе. Поэтому, именно лишь поэтому, я скажу вам один свой устой, как вы выражаетесь.
Христофоров помолчал.
— Мне почему-то приходит сейчас в голову одно… О бедности и богатстве. Об этом учил Христос. Его великий ученик, св. Франциск Ассизский, прямо говорил о добродетели, мимо которой не должен проходить человек: sancta povertade, святая бедность. Все, что я видел в жизни, все подтверждает это. Воля к богатству есть воля к тяжести. Истинно свободен лишь беззаботный, вы понимаете, лишенный связей дух. Вот почему я не из демократов. Да и богачи мне чужды. Он улыбнулся.
— Я не люблю множества, середины, посредственности. Нет ничего в мире выше христианства. Может быть, я не совсем его так понимаю. Но для меня это аристократическая религия, хотя Христос и обращался к массе. Моя партия — аристократических нищих.
— Фанни, — сказала Анна Дмитриевна, — слышишь? «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царствие Небесное»! Это про нас с тобой.
— Давно известно, — ответила Фанни, зевнув, — и не в моем духе. Богатство есть изящная оправа жизни. Ведь и вы не отказываетесь от моего шампанского.
— Шампанского! Нет, это в высшем смысле, ты не понимаешь. Меня твое шампанское не зальет, если тут у меня болит, здесь, в сердце!
— Оставь, пожалуйста. Эти сердечные томления надо бросить для неврастеников, а самим жить, пока молоды. Ведь и Алексей Петрович же жизнь ценит.
Христофоров подтвердил. Только добавил, что бедность вовсе не мешает любить жизнь, а, быть может, делает эту любовь чище и бескорыстнее. Анна Дмитриевна резко стала на сторону Христофорова. Точно ее это облегчало.
— Ну и отлично, — сказала в третьем часу Фанни, — продавай свой особняк, раздай деньги бедным и поступай на службу в городскую управу.
Все засмеялись. Так как было поздно, Фанни предложила ночевать у себя. Христофоров сперва стеснялся. Но простой и искренний тон Фанни убедил его. Ему накрыли в дальней комнате, на громадной постели — роскошном детище Louis XV [12] .
12
Людовика XV (франц.).
— Вот и спите здесь, поклонник Франциска Ассизского, — сказала Фанни, прощаясь. — Вы увидите, что это гораздо лучше, чем на соломе, в холодной хижине.
Когда она ушла, Христофоров, раздеваясь, с улыбкой, смотрел на резных, красного дерева амуров, натягивавших в него свои луки. Ему вдруг представилось, что вполне за св. Франциском он идти все же не может. Погасив свет, он лежал в темноте, на чистых простынях мягкой постели. «Все-таки, думал он, — слишком я люблю земное». Он долго не мог заснуть. Вспоминался сегодняшний вечер, балет, Анна Дмитриевна, неожиданный ужин, разговор, странное пристанище на ночь. Так и вся жизнь, от случая к случаю, от волны к волне, под всегдашним покровом голубоватой мечтательности. Ему вдруг вспомнилось, как у памятника Гоголю Машура с полными слез глазами сказала, что любит одного Антона. Он вздохнул. Нежная, мучительная грусть пронзила его сердце. Отчего до сих пор, до тридцати лет, — он один? Милые женские облики, к которым он склонялся… — и с некоторой ступени, как сны, они уходили. «А Машура?»