Голубая звезда
Шрифт:
Христофоров, все улыбаясь, начал было его отговаривать. Но Ретизанов заявил, что, если дело во фраке, он обязательно дает свой, старый, но вполне приличный.
— Позвольте, — кричал он уже у себя в спальне, снимая с вешалки фрак с муаровыми отворотами, на почтенной шелковой подкладке, — если вы не можете идти, потому что не во что одеться, а какой-нибудь Никодимов, игрок, дрянь, будет… Нет, это уж черт знает что!
Фрак оказался впору. Но Ретизанов так увлекся, что заставил мерить жилет и брюки.
— Послушайте, — сказал он горячо, —
— Зачем? Для чего же…
— Я хочу поглядеть вас в параде… Нет, пожалуйста… Вы, может быть, будете другой… Я выйду, вы оденетесь, приходите в кабинет.
Как ни странно было, Христофоров исполнил просьбу. Когда он повязал белый галстук, оправился перед зеркалом, то и ему самому стало странно: правда, показался он как-то иным, тоньше, наряднее, будто свадебное нечто, торжественное появилось в нем. «Вот и маскарад, — думал он с горечью и странной нежностью, идя в кабинет. — Вот уж и я — не я!»
— Принц и нищий, — сказал он с улыбкой Ретизанову, войдя в кабинет.
Ретизанов одобрил.
Сговорились так, что в день маскарада, к одиннадцати, Христофоров зайдет к нему, и вместе они пойдут.
Уже в передней, провожая его, Ретизанов впал в задумчивость.
— А скажите, пожалуйста, — вдруг спросил он, — что, по- вашему, за человек Никодимов?
— Я не знаю, — ответил Христофоров. Через минуту прибавил: — По-моему — тяжелый.
— А по-вашему — он на многое способен? Христофоров несколько удивился.
— Почему вы… так спрашиваете?
— Нет, ни почему. Я его нынче встретил. Вы знаете, что он мне сказал? Что непременно будет на этом маскараде, хотя его и не звали. Нет, невыносимый человек. Я его ощутил сегодня знаете как? Мертвенно. По-вашему, он зачем туда идет?
Христофоров ничего не мог сказать. Ему подали лифт, он поехал вниз плавно и вдруг тоже вспомнил Никодимова, как спускались они утром, летом, в этом же лифте. «А действительно, тяжелый человек», — подумал он. Вспомнил, как боялся Никодимов лифта. Ему стало даже жаль его.
XIV
Через несколько дней, в назначенное время, Христофоров вновь входил в знакомую квартиру. Ретизанов брился. Он был повязан салфеткой, одна щека гладкая, чуть синеватая, другая вся в мыле. Он оставил острую бородку лицо его стало еще худее и бледней. Увидев Христофорова, кивнул, улыбнулся с тем жалким видом, какой имеют бреющиеся люди.
— Как по-вашему, — спросил он, стараясь не порезаться, — ничего, что я бородку оставил? Или сбрить?
На него напала нервная нерешительность. Сбрить или не сбрить? Он смыл лицо одеколоном, попудрил, так что большие синие глаза еще лучше оттенялись на белизне, и все колебался.
— Нет, не брить, — тихо сказал Христофоров.
— Так вы думаете-оставить… А знаете… — он вдруг захохотал, — я сегодня, по морозу, ходил мимо дома, где живет Лабунская, и выбирал момент, когда народу меньше. Осмотрюсь, и сниму шапку, иду непокрытый. Это было страшно радостно. Вы меня понимаете?
Он вынимал уже обмундировку Христофорова. Слегка стесняясь, тот стал переодеваться. Он был в несколько подавленном настроении — и безучастен. «Хорошо, — думал он, глядя на своего двойника в зеркале и застегивая запонку крахмальной рубашки, — пускай маскарад, или что угодно. Что угодно».
— А вдруг, — говорил в это время Ретизанов, повязывая галстук, — я приеду и не узнаю там Лабунской? Черт… все в масках и костюмах… Это может случиться?
— Вы почувствуете ее, — ответил Христофоров.
— Почувствую… я ее чувствую; когда она в Петербурге… Но вдруг нападет слепота… Понимаете, духовная слепота…
В двенадцать были они готовы. Ретизанов надел на гостя шубу, они вышли. Наняли на углу резвого, запахнулись полостью и покатили. Рысак правда шел резво, но сбивался; снег скрипел; Москва была уже пустынна; по небу, освещенные снизу, летели белые облака, и провалы между ними казались темны. Закутавшись, Христофоров глядел вверх, как в этих глубинах, темно-синих, являлись золотые звезды, вновь пропадали под облаками, вновь выныривали. Привычный взор тотчас заметил Вегу. Она восходила. Часто заслоняли ее дома, но всегда он ее чувствовал.
У большого особняка, на Садовой, сиял молочный электрический фонарь. Подкатывали извозчики. Вылезали закутанные дамы, мужчины, хлопала дверь. В передней надевали маски. Тут висел голубой фонарь. Из-под шуб, ротонд, саков появлялись испанцы, турки, арлекины, бабы, фавны и менады. Два негра, в цилиндрах, в красных фраках, отбирали билеты — у входа, декорированного под ущелье. За ущельем шел коридор, драпированный шалями. Здесь, проходя мимо зеркала, где оправляла прическу молоденькая венецианка на деревянных башмачках, в черной шали, с розами в смоляных волосах, мельком увидел Христофоров две тени, во фраках, шелковых масочках и безукоризненных манишках. Снова не совсем он узнал себя. Снова подумал — может, так и нужно, если маскарад. И чем дальше шел, тем больше нравилось быть под маской. Точно лоскуток шелка, с бархатной оправой для глаз, становился для него приютом в долгом и пустынном пути; точно из-под его защиты видней было происходящее и отдаленней; и еще менее участвовал он сам в пестром гомоне карнавала.
Как всегда, первое время был холодок: не все еще съехались, не все узнали друг друга, не разошлись. Маски бродили группами и поодиночке, рассматривая гостиные — увешанные коврами, расписанные удивительными зверями и фигурами, небесным сводом в звездах, магическими знаками. Была комната китайских драконов. Были, конечно, гроты любви. В большой зале началась музыка и танцы. В комнате через коридор, отделанной под нюрнбергский кабачок, за прилавком откупоривали бутылки; цедили пиво из бочки. На стенах кое-где надписи: «Все равны». «Все знакомы». «Прочь мораль».