Голубая звезда
Шрифт:
— Почему?
— Я, положим, знаю, — продолжала она горячо, — что если Антон меня любит, то любит именно меня, и для него весь мир закрыт, это, может быть, и проще, но… Да, у вас какие-то свои мысли, и я ничего не знаю. Я о вас ничего не знаю, и уверена — никогда не узнаю. Наверно, и не надо мне знать, но вот именно есть в вас что-то свое, в глубине, чего вы никому не расскажете… А пожалуй, вы и думаете там о чем-нибудь, еще других любите… Нет, должно быть, я уж нелепости заговорила.
Она взволновалась, и правда, будто стала недовольна собой.
— Вы меня странно изображаете, — сказал он. — Возможно и потому, что у вас страстная душа. Почему вы говорите о ревности или о том, что я нехорошо от вас уехал, — прибавил он с внезапной, яркой горечью. — Разве вы не почувствовали, что мне не весело было уезжать? Нет, в том, что я уехал, ничего для вас дурного не было.
— А мне казалось, это значит сохранить свободу действий. Он взял ее за руку.
— Как вы самолюбивы… Как…
Машура вдруг откинулась на спинку скамьи. Пыталась что-то выговорить, но не смогла. В лунном свете Христофоров заметил, что глаза ее полны слез.
— А все-таки, — сказала она через минуту, резко, — я никого не люблю, кроме Антона. Никого, — прибавила она упрямо.
Во втором часу ночи, прощаясь с ней у подъезда их дома, Христофоров сказал:
— Может быть, вы отчасти и правы, я странный человек. В голубоватой мгле дерев, чуть озаренный лунным призрачным серебром, с глазами расширенными и влажными он действительно показался ей странным.
— Не знаю, — холодновато ответила она. — Покойной ночи. Он поцеловал ей руку.
VIII
Было около шести. В конце Поварской закат пылал огненно-золотистым заревом. В нем вычерчивалась высокая колокольня, за Кудриным; узкое, багряное облачко с позлащенным краем пересекало ее.
Антон вошел в ворота дома Вернадских, поднялся на небольшое крыльцо и позвонил. Косенькая горничная отворила ему и сказала, что барышня дома.
— Только у них нынче собрание, они запершись, наверху, — добавила она, не без значительности.
Антон снял свое неблестящее пальто и усмехнулся.
— Девицы?
— Так точно. И чай туда им носила. Старая барыня в столовой, пожалуйста.
«Спасением души Машура занимается, — подумал он, оправляя у зеркала вихры. — Очевидно, у Машуры нынче заседание общества «Белый Голубь». Пишут какие-нибудь рефераты, настраивают себя на возвышенный лад, а к сорока годам станут теософками», — хмуро подумал он. Напала минутная тоска. Стоит ли оставаться? Не надеть ли пальтишко, не уйти ли назад? Полтора месяца он с Машурой почти в ссоре, в Москве не был, а сейчас явился зачем-то — с повинной? «Невольно к этим грустным берегам»?.. Но он переломил неврастенический приступ, вздохнул и полутемным коридором, откуда подымалась лесенка к Машуре, прошел в столовую.
На столовую она походила не совсем. По стенам стояли диваны, книжный шкаф, в углу гипсовая Венера Медицейская; закат бросал на дорогие, темно-коричневые обои красные пятна. За чайным столом в вазах стояли букеты мимоз и красная роза в граненом, с толстыми стенками стаканчике. Печенья, торты, хрустали, конфеты — все нынче нарядней, пышней обычного — у Натальи Григорьевны тоже приемный день, когда собирались знакомые и друзья. Сама она, в черном бархатном платье, с бриллиантовой брошью, в золотых своих очках, при седой шевелюре, имела внушительный вид. За столом была Анна Дмитриевна, две неопределенных барыни, важный старик с пушистыми седыми волосами и толстая дама в пенсне — почтенная теософка. Старик же, разумеется, профессор.
Он что-то рассказывал — медленно, длинно, с той глубокой убежденностью, что это интересно всем, какая нередко бывает у недалеких людей.
— Я тогда же сказал Максиму Ковалевскому: Максим Максимыч, нам, как русским ученым, представителям молодой русской науки на западе, не пристало выступать с какими-то — passez moi le mot [6] — мистическими сверхиндивидуалистами, чуть не спиритами, ну-те-с, и тому подобное. Он согласился. В тот же день мы завтракали у Габриэля Тарда. Был лорд Крессель, Брандес, я и, представьте…
6
Простите, что так грубо, резко и т. п. выражаюсь (франц.).
Знакомое чувство раздражения прошло по спине Антона. «А может, он и врет все, и никакого лорда там не было, да и его самого никто в Париже не знает».
Старик не весьма был доволен, что его прервали, не глядя поздоровался, — и, плавно вторя себе рукой с пухлыми пальцами, которые собирались в горсточку, продолжал о завтраке у Тарда. В закате розовели его седые виски; блестел массивный золотой перстень на указательном пальце.
— Давно не заглядывал, — сказала Наталья Григорьевна Антону наливая ему чаю.
— Меня в Москве не было, — ответил он глухо и слегка покраснел.
— Ты Машуру не ранее чем через час увидишь, — продолжала она. — Да и то ненадолго. У них сегодня собрание. «Белый Голубь».
Антон ничего не ответил. Он сидел хмуро, помешивал ложечкой и опять был подавлен тоской: опять ему казалось, что напрасно он пришел сюда: ничего, кроме унижения, не вынесешь, да еще слушай речистого старика.
Вошел Ретизанов, в изящном жакете и с цветком в петлице.
В это время почтенная теософка, напоминавшая английскую даму хорошего общества, со спокойствием верующего и образованного человека рассказывала соседке о лунной манвантаре и солнечных питрисах. Она приводила точные выражения Анны Безант. Тон ее был таков, что это нисколько не менее очевидно, чем лекции Ковалевского, завтрак у Тарда. Профессор же продолжал свое.
Ретизанов поцеловал руку Натальи Григорьевны и улыбнулся.
— Все по-прежнему, — сказал он, — Наталья Григорьевна занимает золотую середину, а на флангах кипит бой.