Голубая звезда
Шрифт:
— У вас такой вид, — продолжал Ретизанов, с упорной наивностью, что, может быть, вы голодны… А то я вас ветчиной угощу.
— Вчера с ним славная была девица, — сказал Никодимов, кивая на Христофорова. — Вы хотя и в роде монаха… в женщинах понимаете.
Христофоров опять смутился.
— Машура была со своим женихом… — неловко сказал он. — А я, просто потому, что у них гостил. Никодимов засмеялся.
— Не оправдывайтесь. Жених довольно нескладен… и удрал. Не зря, видно. Нет, чокнемся. Такую подцепил… — Он свистнул. — Ди-те-но-чек! — И прибавил грубое
— Ну, уж это черт знает! — закричал Ретизанов. — Нет, уж я вас знаю. Цинизм разводит. Да вы вообще циник. Нет, я просто не понимаю: такое утро, мы сидим чуть не под небесами, солнце, прелесть, а он… гадости. И еще с этаким… джентльменским видом. Джентльмен! Вы знаете, — обратился он к Христофорову, — он всегда надо мной издевается. Например, когда я влюблен…
— Каждый месяц, — сказал Никодимов.
— Подождите, не перебивайте… Когда я влюблен, он мне черт знает что говорит.
Он сел с Христофоровым рядом и вперил в него синие, взволнованные глаза.
— Я вот и сейчас влюблен. — Ретизанов говорил тише, но очень серьезно. — В Лабунскую… Нет, это замечательная девушка. Когда вы увидите, то скажете. Она танцует.
— Вместо того, чтобы… — сказал Никодимов, — он посылает ей букеты, отождествляет с греческими рельефами… ну, это известное… рождение Венеры. И, кажется, намерен в кабинете воздвигнуть алтарь для служения ей.
— Нет, с ним нельзя разговаривать…
Ретизанов совсем взволновался, вскочил и вышел. Он отправился к себе в спальню и для чего-то вымыл даже руки, ополоснул лицо. «Нет, это уж черт знает что, — твердил он про себя. — Это черт знает что».
Вернулся он тихий и молчаливый, как бы погасший.
— Вы напрасно на меня сердитесь, — сказал Никодимов, — я, во-первых, пьян. Во-вторых — у меня вообще дурной характер.
— Я на вас не сержусь, — ответил Ретизанов, — на вас сердиться нельзя.
Никодимов захохотал, но как-то деланно.
— У-бил! Прямо убил в сердце.
Все же они сидели довольно долго. Утро действительно было чудесно. Понемногу Москва просыпалась. Зазвенел трамвай. Появились женщины с кулечками, проходили рабочие. Никодимов стал зевать; его темные глаза отупели.
Устал и Христофоров. Он решил не оставаться здесь, а прямо пройти домой, там отдохнуть. Когда они выходили через кабинет, Никодимов сказал:
— Здесь живет и работает, собирает старинные книги, изучает ритм, изобретает новые законы гармонии, беседует с гениями и влюбляется дон Алонзо-Кихада дель Ретизанов. Ну, особенно с гениями: с этими он запросто.
Ретизанов молча подал ему руку. Глаза его были усталы и рассеянны.
Когда вдвоем они спускались в лифте, Никодимов сказал:
— Впрочем, каждый развлекается, как хочет. Я уверен, что сейчас Ретизанов советуется с духами, идти ли завтра к Лабунской и какой надеть галстук.
— Он спирит? — спросил Христофоров.
— Вряд ли. Скорее, просто чудак. Но из тех, — прибавил холодно Никодимов, — которых многие любят.
Христофоров взглянул на него. Что-то затаенное, почти горькое послышалось ему в этих словах.
Никодимов шел по Пречистенке, очень прямо и довольно твердо, курил и вдруг сказал:
— В общем, скучно. Даже очень скучно, хотя и выпил. Через несколько минут он снова заговорил:
— Вот вы, мудрая душа, sancta simplicitas [5] , объясните мне следующее. Я вижу сон: будто я в Вене, шикарный отель. Вхожу, иду к лифту. Швейцар стоит у дверцы и внимательно смотрит. Снимает каскетку, кланяется мне и улыбается. Отворяет дверцу. Я должен войти… Больше ничего, но тут просыпаюсь, всегда с ужасом. Странно, что всегда швейцар одинаков, я помню его лицо. Этот сон я видел раза три. Это что, плохо?
5
О, святая простота! — восклицание, приписываемое Яну Гусу, увидевшему, как старуха подбрасывает дрова в костер, на котором его сжигали (лат.).
Казалось, Никодимов уже трезв. Он как-то подобрался, впал в некую задумчивость.
— Сна я не умею объяснить, — ответил Христофоров. — Но вполне понимаю, что для вас он может быть неприятен. Никодимов вздохнул.
— Я все думаю, что этого швейцара с лифтом встречу. Расставаясь, Никодимов подал ему руку, улыбнулся и сказал:
— Что же, завтра на бега?
— Может быть.
Христофоров зашагал по Поварской. Он не ясно сознавал, почему это делает, и, лишь дойдя до дома Вернадских, поймал себя на том, что просто ему приятно пройти мимо него. На улицу выходил особняк с антресолями, со старинными, зеркальными стеклами, чуть отливавшими фиолетовым. Были спущены синеватые шелковые шторы, в складках; деревья затеняли крышу, открыты настежь ворота, двор полузарос травой, у колодца, посреди, бродят сизые голуби. И лишь крепко заперт каретный.
Христофоров остановился на другой стороне улицы, в свежей тени ясного утра, смотрел на антресоли Машуры, потом улыбнулся, повернулся на одной ноге и пошел домой.
Прислуга удивилась, увидав его. Он поздоровался с хозяйкой, старушкой в седых локонах — г-жою Самба; когда-то была она замужем за французом; сохранила манеру аккуратно одеваться, завивать букли; в остальном была старинная московская дама; в комнатах ее пели канарейки, лежали чистые половички, свечи сияли перед иконами; стояло много пустячных статуэток, фотографий — все в безукоризненной чистоте.
Сейчас она пила утренний кофе и тоже удивилась Христофорову. Раньше августа она его не ждала.
Христофоров прошел наверх. Комната казалась пустоватой, все имело уже нежилой дух. Фотографии на стенах обернуты газетами.
Он сел на подоконник, растворил окно. Зеленый тополь шелестел, серебристо отблескивая листиками. Дальше был садик с яблонями, дровяной сарай. Ему представилось, что сейчас Машура встала и работает своим скребком или лежит в гамаке, а голубое утро опрокидывает над нею свою чашу. Отсюда, издали, даже лучше он ее чувствовал. Хорошо или плохо, что уехал?