Голуби в траве. Теплица. Смерть в Риме
Шрифт:
Может быть, Зигфрид выступит позднее, первые скрипки всегда опаздывают: нахальная шайка, не мужчины, а бабы! Чего здесь недостает - так это дисциплины. Юдеян это сразу заметил. Говоря по правде, он признавал только военную музыку. Почему бы оркестру не сыграть лихой марш, вместо того чтобы наводить тоску этим настраиванием? Юдеян опять стал рассматривать публику и обнаружил в единственной ложе своего сына Адольфа; рядом с Адольфом сидела какая-то женщина, она произвела на Юдеяна впечатление.
Неужели Адольф отдал ей те деньги, которые отец сунул ему в молитвенно сложенные руки? Кто это? Его возлюбленная? Или она его содержит? Вот уж не думал, что этот поп способен на роль любовника! Юдеян недоумевал.
Увидев Адольфа в ложе, почувствовал недоумение и Дитрих. Зачем сюда попал диакон? Или его послала церковь? Может быть, она хотела выставить Адольфа напоказ из-за его фамилии? Как важного перебежчика, как человека, обращение которого в католичество считалось важным событием? Может быть, ему предназначена
Неразрешимые вопросы. Ильза Кюренберг, усевшись на свое место, приветливо кивнула священнослужителю, но его лицо тут же встревожило ее - такие лица встают перед нами в кошмарных снах, она сама не знала почему, но это лицо было из страшного сна. Она подумала: у него вид мученика, вид флагелланта. Она почти видела, как он подвергает себя бичеванию. И она подумала: интересно, бичует ли он и других, бичует ли он еретиков? Но это невозможно, священник не будет бичевать даже евреев. Может быть, он мистик? И продолжала свои размышления: он католический священнослужитель, а похож на взбунтовавшегося Лютера.
Но когда началась музыка, Ильза поняла, что он все-таки мистик, немецкий священник и немецкий мистик, ибо в симфонии Зигфрида, несмотря на весь ее модернизм, звучал мистический порыв, мистическое мироощущение, хотя и смягченное латинским началом Кюренберга; теперь Ильза поняла, почему сама симфония, несмотря на всю ясность исполнения, осталась ей несимпатичной. В этих звуках было слишком много смерти, смерти без веселых заупокойных хороводов, какие видишь на античных саркофагах. Порой композитор делал попытки воспроизвести чувственные радости, изображениями которых древние украшали свои надгробия, но тогда музыка Зигфрида становилась фальшивой, он давал не те звучания, и, хотя Кюренберг дирижировал очень сдержанно и спокойно, в музыке появлялось что-то крикливое и чрезмерное, она судорожно гримасничала, она вопила, в ней слышался смертельный страх, возникал нордической хоровод мертвецов, процессия зачумленных, и в конце концов пассажи растворялись, и возникала туманная завеса. Нельзя сказать, что Зигфрид потерпел неудачу как композитор, он по-своему талантлив, у Ильзы тонкий слух, и музыка взволновала ее, но в симфонии была та тревожная жуть, которую рождает туман и противоестественное стремление к смерти, а Ильзу отталкивала смерть, смерть страшила ее, ужасала своей мерзостью.
Ну и музыка! Какая скучища! Может быть, симфония еще не началась, и оркестр под руководством капельмейстера продолжает настраивать инструменты? Может быть, это не та вещь? Зигфрид так и не появился. Может, он отказался выступать? Юдеян был разочарован. Ничего забавного не было.
Юдеяна надули.
У него появились рези от голода, жажда сушила язык, но маленький Готлиб не осмеливался встать и уйти. Он был точно прикован к месту. Шумы, производимые оркестром, парализовали его. Эти звуки мешали думать, и Юдеян не мог сообразить, кто та женщина рядом с Адольфом, не мог понять, хочется ли ему спать с Лаурой или с той женщиной в ложе.
Они были возмущены. Они были разочарованы. Им преподносилось что-то совсем другое, чем музыка, известная им до сих пор. Она была далека от всех представлений, которые Пфафраты создали себе о музыке. И даже от тех, которые они создали себе о музыке сына. А разве они вообще представляли себе как-нибудь его музыку? И если да, то чего же они ожидали? Что им предстанет посмертная маска Бетховена, с которой слишком часто смахивали пыль, - она висела у них в музыкальном уголке столовой, над двенадцатиламповым приемником? Или Вагнер как выдающийся носитель берета и человек, явно обласканный гением? Супруги Пфафраты находили, что музыке Зигфрида недостает благородного колорита, возвышенных и торжественных звучаний и доходчивых гармоний, они искали и не находили в ней приятно успокаивающего течения мелодии и тщетно прислушивались, не донесется ли до их ушей понятное им - так они считали - пение сфер, льющееся с горных высот; правда, у них не было там права жительства, да они и не стремились в этих сферах обосноваться, однако рисовали их себе наподобие некоего оптимистического неба, розового купола, покрывающего серую землю, - на земле же приходилось вести жизнь трезвую и благоразумную, а иной раз и подчиняться всем требованиям человеческой и даже нечеловеческой пошлости; но тем величественнее должна была парить над человеческим - слишком человеческим - эта розовая надстройка; Пфафраты верили в кондитерский храм искусства, вылепленный из сладкой массы и имеющий идеальную аллегорическую форму, он был для них потребностью, как они все еще лицемерно уверяли себя, потребностью, которую они любили называть «восторгом перед всем прекрасным» - ведь музыка обращалась к их развитому чувству красоты и навевала приятную дремоту; но от зигфридовских звучаний мороз подирал по коже. Пфафратам стало не по себе, точно на них вдруг пахнуло ледяным дыханием, а потом музыка
Неужели с ним можно примириться? Боязливо, как мыши, озирались они по сторонам, они боялись скандала, бунта, посрамления их рода, их бесспорно уважаемого имени. Но все сидевшие поблизости слушали вполне благовоспитанно, делали обычное концертное лицо людей, вдумчиво наслаждающихся музыкой, а некоторые даже притворялись, что погружены в мир звуков. Дитриху казалось, что он угадал особый расчет, на котором была построена симфония брата, какой-то ловкий фокус, какое-то подобие математического уравнения, однако в его тайну он не мог проникнуть: эта музыка не была для композитора наитием свыше, как были, вероятно, наитием прекрасные и возвышенные созвучия Бетховена и Вагнера, эта музыка была сделана, она была утонченным надувательством, в диссонансах чувствовалась строгая продуманность, и это встревожило Дитриха - может быть, Зигфрид вовсе не так глуп, может быть, он опасен и стоит в начале славной карьеры?
И Дитрих шепнул родителям: «Он новатор!» Дитрих как бы порицал брата, а с другой стороны, показывал, как конкретны его собственные суждения, насколько он объективен и сведущ в данной области. Все же это замечание заставило какого-то извращенного иностранца в поразительно тесном смокинге и с вызывающе острой бородкой, растущей прямо из шеи, сердито прошипеть:
«Ш-ш-ш…»
Адольфу музыка двоюродного брата не понравилась. Она настраивала его печально, она даже мучила его, но все же он силился ее понять. Понять самого Зигфрида. Что хотел Зигфрид сказать своей симфонией? Что удалось ему выразить? По мнению Адольфа, он выразил сочетания каких-то противоположностей - благодетельную боль, веселое отчаяние, мужественный страх, сладкую горечь, бегство и осуждение бегства, печальные шутки, больную любовь и заставленную цветочными горшками пустыню - словом, пестрое и зыбкое поле иронии. Была ли эта музыка враждебна богу? Вероятно, нет. В звуках жило также воспоминание о каких-то давних временах - до всякого греха, о красоте далекого и мирного рая и скорбь о пришедшей в мир смерти. Эти звуки говорили об огромной потребности в дружбе - правда, здесь не было ни гимна радости, ни панегирика, ни тоски по радости, ни хвалы творению. Порою Адольфу казалось, что в звуках этой симфонии он узнает самого себя. Словно ему в разбитом зеркале показывают его детство.
Была здесь и нацистская школа, и спортивная полянка, и лес, солнечные восходы и закаты, и сны, которые он видел в дортуарах. Но потом цинизм, неверие и отчаяние, с которыми автор кокетничал, любуясь собой, и анархические порывы снова отталкивали Адольфа. Нет, церковь этой музыки не одобрила бы; на Тридентском соборе ее не признали бы достойной подражания.
Имеет ли право Адольф, диакон, одобрить эту музыку? Нет, он ее не одобрит.
Должен ли он проклясть ее? Нет, он ее не проклянет. Через эти звучания говорит не бог, а борющийся человек, в конце концов, все же, может быть, бог, он ведет один из тех непостижимых разговоров, которые так смущают церковь Христову.
Они свистели: я слышал, как они свистят, я подкрался к дверям галерки. Я стоял позади всех, словно нищий у церковных дверей, словно нищий при своей музыке, а они свистели, но это меня не удивило, они свистели на всевозможные лады и так, как свистят уличные мальчишки, засунув палец в рот, они свистели, мои рабочие, мои студенты, мои молодые атомщики, которым угрожает опасность, мои надменные бедные девушки, но я этого ждал; молодые священники не свистели, хотя им тоже следовало бы свистеть. Я грезил о чистом творчестве, но соблазнился участием в земных битвах. Я не знаю, возможно ли чистое творчество, непорочное зачатие от чистого Ничто, но я мечтаю о нем: может быть, это высокомерие и безумие, может быть, это самонадеянность Икара, а мои крылья сломались еще до полета. Но Икар должен дерзать. Таково же дерзание физиков в лабораториях, их лишенная воображения мудрость разрушает естественную цельность природы, а Кюренберг толкает меня на то, чтобы все взрывать, ибо его разум восторгается прекрасными формами, он постигает величественные законы, по которым совершается разрушение. Я же этих законов не постигаю и не умею читать формулы. Вероятно, я глуп. Как я могу что-нибудь вычислять и кому предложу я свои вычисления? И я все же надеюсь найти сумму, не вычисляя, каким-то непостижимым путем, хотя Кюренбергу такой путь, наверно, был бы не по душе и он счел бы его нелепым и нечестным. Галерка свистела, но в партере аплодировали, начали вызывать меня, и пронзительные свистки с галерки, казалось, заставляли партер еще более шумно рукоплескать мне. Вот подходящая минута выйти во фраке. И следовало бы выйти. Кюренберг все вновь и вновь пожимает руку первой скрипке, указывает на оркестр, на кулисы, из-за которых я упорно не появляюсь, и делает все возможное, чтобы отвести от себя аплодисменты, приглушить их, не прекращая, и широкими жестами выражает сожаление по поводу непонятного отсутствия композитора.