Голубой дым
Шрифт:
Георгий Семёнов
Повесть и рассказы
Изд-во "Современник", Москва, 1979.
Уличные фонари
Повесть
1
Продутая южным ветром, мокрая Москва проснулась в это утро в мутном тумане, в вялом чмоканье зимней капели, и люди долго еще не гасили лампы, выгоняя мрак и утреннюю темень из своих жилищ.
Было до боли сладко, лежа в измятой постели, вспомнить в это январское утро большую яблоню-китайку, отягощенную розовыми райскими яблочками, похожими на алые ягоды черешни; вспомнить прохладный сентябрьский день и пронзительно желтый, шумный березовый лес за оградой; вспомнить просохшие тропинки в этом лесу и по какой-нибудь одной из этих тропинок, возникших в памяти, прийти опять к себе
Прийти в ветреный день, поставить возле дома старую корзинку с черными груздями, поднять с земли холодное яблочко за длинный, как у черешни, хвостик, обтереть с его густой, сизоватой розовости землю и, предвкушая кислую сладость, зажмуриться и надкусить, чувствуя пересохшим языком холод колючего брызнувшего сока.
Вспомнить озябшие свои и раскрасневшиеся руки, умытые осенним ветром, и горячие на ощупь щеки. И снова холодные, тугие яблочки, собранные в холщовый мешок, в котором они скрипели, как снег. А в доме уже пахло горячим вареньем, остывающим в желтом медном тазу, — самым красивым и вкусным из всех варений, похожим на розовый мед, очень яркий и очень прозрачный, в котором теснились в невесомости прозрачные красные шарики, тоже наполненные медом. Стеклянно-огненно было это варенье и словно бы посверкивало глубинными рубиновыми гранями. Прозрачное яблочко надо было брать за длинный хвостик и, вынув из сиропа, класть на язык. Эти яблочки полагалось есть как весеннюю черешню, первые те ягоды, которые по баснословным ценам продают на московских рынках южные женщины и которыми лакомятся в то время дети.
Но был январь. Видение исчезло, оставив робкую надежду на повторение. Дина Демьяновна опять услышала порыв ветра, опять что-то зашипело на балконе, что-то грохнуло и словно бы прокатилось, барабаня по железу. Это у верхних соседей. Пора бы давно привыкнуть, что есть теперь верхние соседи, а у них есть такой же балкон, который они сразу же, как только въехали, одели в жесть и покрасили синей краской.
Теперь в каждый ветреный день или ночь, когда дует с юга, когда наступает оттепель, балкон этот барабанит тревожно и неожиданно, словно бы что-то рушится, не выдержав напора ветра, грохочет, падает вниз, все сметая на своем пути. Внизу есть тоже соседи, отгороженные, как и верхние, железобетонными плитами. А если смотреть в окно, то слева, за стеной, тоже соседи. И все они, снизу, сверху и за стенами, окружив семью Простяковых, жили своими какими-то заботами: чужие и совсем незнакомые люди, собравшиеся под одной крышей. В этом было что-то ненормальное: жить с людьми под одной крышей десятки лет и даже не здороваться при встрече, даже не знать — кто они и почему живут здесь. Особенно остро почувствовала это Дина Демьяновна, когда однажды в лифте с ней поздоровался деревенского вида паренек.
«Здравствуйте», — сказал он четко и внятно и даже как будто бы поклонился.
«Здравствуйте, — тут же откликнулась Дина Демьяновна и, приглядываясь, спросила: — А разве мы знакомы?»
«Нет, — ответил ей паренек и, смущенно окая, добавил: — Под одной крышей живем».
Это очень удивило Дину Демьяновну, и она, вспоминая потом, тихонечко всякий раз улыбалась, слыша и видя доброго паренька, приехавшего погостить к своим родственникам в Москву. Но надо иметь воображение, чтобы представить себе сотни людей, живущих под одной крышей громадного дома, которые бы каждый раз при встрече кланялись друг другу и говорили: «Здравствуйте». Трудно себе представить такое без улыбки. И все же Дина Демьяновна, с детства живя в трехэтажном старом домике в Замоскворечье, с трудом избавлялась от чувства, от мысли, что жить под одной крышей и совершенно не знать даже ближних своих соседей, отгороженных бетонными плитами, — ненормально. И ее угнетало это странное разъединение людей. Но вместе с тем еще один неожиданный сдвиг произошел в ее сознании, как только она переехала на эту квартиру: она почувствовала себя так, будто поселилась теперь не в доме, а в вагоне метро, грохочущем в подземном туннеле, будто бы стены, говорящие в тишине вечера чужими голосами, потолки и полы, издающие чужие шаги и чужую музыку, — вовсе не глухие бетонные плиты, обклеенные обоями, побеленные или устланные паркетом, а прозрачные стекла. И когда она по вечерам включала свет в своей комнатке, ей чудилось, будто на нее с любопытством поглядывали сквозь эти плиты незнакомые люди, которых она тоже осветила яркой своей настольной лампой. Особенно обостренно она это чувствовала в зимние месяцы, когда становились слышнее чужие голоса, шаги, музыка, ругань и смех.
Но все эти ощущения приглушились со временем, она прижилась в новом доме и только лишь иногда вспоминала с грустью доброго паренька и его смущение, когда она спросила: «А разве мы знакомы?»
В это пасмурное и сырое субботнее утро, совсем непохожее на январское, не хотелось
— Сегодня чудесная погода! Пахнет весной. С крыш капает, тепло. Ну просто весна! Я сегодня шёл по улице и все время думал про мимозу. Даже слышал ее запах. Весна! Всего один месяц остался. По сравнению с нашей жизнью это всего лишь вздох — один месяц, да и тот без хвостика — февраль-то.
— Один вздох, — соглашалась с ним Татьяна Родионовна. — Ты всегда умел подгонять время. Чему-чему, а торопиться научился. — И ласково целовала, а Дина Демьяновна живо представляла себе, как она подтягивалась на цыпочках к его губам. — Не успела и моргнуть.
— Ты меня неправильно понимаешь, милок,— говорил ей на это Демьян Николаевич.— Я не время, а твое плохое настроение гоню прочь.
— Теперь я знаю, где ты пропадал вчера целый день, — сказала с лукавинкой в голосе Татьяна Родионовна.
А он ей тоже с улыбкой отвечал:
— Теперь ведь нельзя пойти и купить. Надо доставать. Ты ведь знаешь, как теперь говорят: «Достал». Тебе нравится?
— Была большая очередь?
— Не очень.
— Я не спрашиваю, сколько она стоит, Демьян, но мне она будет дороже всех остальных, потому что ты ее «достал». Спасибо, дружочек.
Опять вазочка! Дина Демьяновна улыбалась, слушая своих стариков, их разговор о вазочке, которая теперь займет в буфете свое место среди других многочисленных хрустальных вазочек всевозможных форм и оттенков, подаренных в былые годы. Сколько она помнила себя, отец всегда дарил маме на Татьянин день вазочку для цветов, конфет или варенья. У него была страсть к этим вазам и вазочкам — он долго и нудно ругался и страдал душою, если кто-нибудь нечаянно разбивал одну из них. Алчным взглядом он порой осматривал хрусталь, стоявший в буфете, на тумбочках, на столах и даже на шкафах, пересчитывал, протирал куском рваной замши, разглядывал на ярком свету, и у него поднималось настроение, когда он осторожно ставил вазочки обратно на свои места, с наслаждением созерцая их сверкание, их формы и упругие голубо-алые, бриллиантовые грани. В эти блаженные минуты он любил показывать домочадцам свое искусство: жестким пальцем, смоченным в вине или, если вина не было, в уксусе, вел по краешку вазочки, как по струне, и в какой-то момент в воздухе рождался вдруг тонкий и грустный, серебряный голос хрусталя, который властно витал по комнате и тихо замирал, вызывая на лице у Демьяна Николаевича торжествующую улыбку. Звуки были чище и гуще, чем звуки виолончели или скрипки, и чудилось всегда, будто не хрусталь звучал, не он издавал протяжный ветреный гул или звон, а сам воздух наливался звучным пением.
Как это у него получалось, было тайной для Дины Демьяновны, и сколько бы она ни пыталась — хрусталь под ее пальцами звенел глухо, как обыкновенное стекло, а если же она щелкала по вазе, отец сердился и поглаживал хрусталь, как живое существо, которое незаслуженно и грубо щелкнули по носу.
Впрочем, он давным-давно уже отучил свою дочь от этих диких, как он говорил, манер, и Дина Демьяновна теперь уже никогда даже и не пыталась, да и не хотела извлекать этот звон. Она давно уже привыкла к отцовскому сумасбродству, а его постоянные окрики: «Осторожно! Разобьешь!» — тоже давно уже стали привычными ей, как и певучий звон, рожденный неуловимым и скользящим движением отцовских пальцев. К этому привыкла и Татьяна Родионовна, полюбившая хрусталь, как частичку своего мужа, которому она была верна всю жизнь во всем.
Особенная эта любовь началась с той поры, как родилась у них дочь, которую Демьян Николаевич вопреки всем семейным традициям и правилам назвал Диной, услышав в этом чужеродном имени ликующий звон хрусталя, мелодично замирающий в звучном, как он считал, и благородном отчестве — Демьяновна...
«Дин-н! Демьянна!» — восклицал счастливый отец, вертя в руках, подбрасывая вверх подрастающее свое чадо, подставляя его свету и словно бы разглядывая в детском личике одному ему только видимые алмазные грани, издающие радостные и печальные звуки: «Дин-н Демьянна!»
Хрусталь пел в его руках. Демьян Николаевич мог провести пальцем по кромочке вазы, и она отвечала ему долгим и ветреным звучанием, поющим каким-то голосом, а у него самого в эти мгновения блестели глаза, и он с зачарованной улыбкой фанатика оглядывал своих домочадцев, словно бы и в глазах их тоже пытался услышать ответный звон. А может быть, и слышал его.
Когда они переезжали из старого дома, где занимали две большие комнаты с высоченными потолками и с отличным паркетом из мореного дуба, никто из них, ни Демьян Николаевич, ни Татьяна Родионовна, и слушать не хотели свою дочь, которая со слезами на глазах умоляла их оставить, выбросить, не брать с собой старые шкафы или буфеты. Они не хотели и слышать об этом.