Голубой дым
Шрифт:
Но странно было теперь и то, что, только начав жить в новом доме, не успев еще привыкнуть к новому расположению вещей в комнате, они сразу же полюбили горячую воду и ванную, выложенную кафелем, удобную, хотя и маленькую, кухоньку, и ни Татьяна Родионовна, ни Демьян Николаевич и уж тем более ни Дина Демьяновна — никто не мог себе представить теперь, как они до сих пор обходились без горячей воды. И если бы им вдруг предложили, допустим, вернуться в старый их дом, то вряд ли бы они согласились на это, хотя в каждом из них долго еще тлело теплое воспоминание о добром доме, о высоких его потолках, почерневшей от времени электропроводке, о шнурах, свисающих с темных потолков и несущих оранжевый абажур и холодный блеск маленькой хрустальной люстрочки, повисшей над обеденным столом. И особенно о тех глазурованных, аккуратненьких, светлых
Все это ушло в прошлое, все теперь улеглось и успокоилось в их новой жизни, появились новые привычки, которые давно уже стали казаться старыми — мыться по утрам теплой водой, завтракать на кухне, а на ночь принимать душ.
Появились новые удобства, но и неудобства тоже давали знать о себе: теперь до работы, до своей библиотеки, Дине Демьяновне приходилось добираться на автобусе, а потом еще на метро, — но все это тоже стало привычным.
И даже собака, которую завели Простяковы, купив на рынке беспородного щенка, стала привычной, словно она жила вместе с ними испокон веков.
Собаку Демьян Николаевич назвал Караем. Эту громкую кличку он помнил с детства, с той поры, как к отцу приезжал его приятель и рассказывал об охоте на зайцев, а маленький Демушка слушал в диком восторге, сидя у отца на коленях. С тех пор, если он вдруг представлял себе свою собственную собаку, о которой Татьяна Родионовна и слышать никогда не хотела, он мысленно называл ее Караем.
Теперь, живя на окраине, Татьяна Родионовна сама первая заговорила однажды о собаке, и Демьян Николаевич, не дав остынуть этому разговору, в ближайшую же субботу поехал тайком на Птичий рынок и купил за три рубля симпатичного, лохматого серого щенка с бурой мордой.
«Это немецкая овчарка, — говорил ему хозяин и показывал потрепанную фотографию стройного, увешанного медалями, настороженно-мощного кобеля. — Это его отец».
Мужичок был пьян, и Демьян Николаевич, конечно, догадывался, что никакого отношения щенок не имеет к медалисту.
Так оно, разумеется, и случилось. Из щенка вырос нескладный, коротконогий, грудастый и лобастый кобель с висящими на хрящах ушами. Он был страшный обжора — этот Карай, и скоро спина его стала такой широкой и жирной, что ему даже бегать сделалось тяжело. Но Простяковы в нем души не чаяли, называя Караюшкой. Даже Татьяна Родионовна полюбила его и, когда оставалась в доме одна, разговаривала с ним, как с человеком, или, вернее, как с ребенком.
И она, и муж ее, Демушка, мечтали когда-то о зяте, который пришел бы к ним в семью, мечтали о внуке или внучке... Но время шло, а дочь все оставалась одна.
Пришел к ним на старости лет молчаливый и толстый Карай с коричневыми добрыми глазами, у которого была приятная собачья привычка — укладываться по вечерам к ногам старой или молодой своей хозяйки и задумчиво смотреть в полудреме на Демьяна Николаевича.
Это были счастливые минуты в жизни Простяковых, — минуты, когда они собирались по вечерам и предавались тихим и спокойным разговорам о жизни. А для ленивого Карая это был истинный праздник — лежать на прохладном паркете и смотреть на своих хозяев или же спать под их любящими взглядами.
Собаке этой чертовски повезло в жизни. Хотя, возможно, по-своему, по-собачьи, Карай полагал, что это и есть нормальная жизнь, что все собаки на свете живут так же, как живет он. Или даже немножко лучше.
2
Как-то однажды, еще до войны, Демьян Николаевич, которого порой одолевали без всякой, казалось бы, причины приступы веселья и безумной радости, схватил на руки свою повизгивавшую в озорном испуге девочку, усадил ее на колено и закричал что есть духу, пугая Татьяну Родионовну: «Поехали, поехали — в лес за орехами... Динь-динь-динь! Ты у меня расчудесный рыжик! У тебя граненый хрустальный носик, у тебя ореховые глазки, и вообще ты будешь красавицей. Ты хоть знаешь, что ты у меня красавица? Я тебя щелкну сейчас по носу, и он зазвенит. Хочешь? Сейча-ас я тебя щелкну по твоему хрусталику! — говорил он, задохнувшись от восторга и любования, вызывая опять искренний визг вырывающейся дочери. — Все твои будущие женихи будут умолять тебя вымолвить хоть одно словечко, но ты, задрав свой носик, ни на кого не обратишь внимания, пока не
Ей до сих пор казалось, что она так и не услышала ни разу его голоса. Видела его глаза с большими ресницами и слышала, вспоминая о нем, грустную тишину, в которой всегда пребывал этот большой уже мальчик. Лет, наверное, на пять или шесть он был старше Дины, и ей иногда казалось в те далекие годы, что ему просто скучно сидеть за столом рядом со взрослыми и рядом с ней, совсем еще маленькой девочкой, а потому он и был таким молчаливым. Ей всегда хотелось позвать его в другую комнату, но она ужасно боялась этого, потому что была влюблена в него и с детской своей непосредственностью примеривала к себе его фамилию, давно уже зная, что, когда люди женятся, жена начинает носить фамилию мужа: Дина Скворцова, Диночка Скворцова... Но она надолго забывала о нем и, лишь когда Скворцовы снова приходили в гости, исподтишка смотрела на взрослеющего Колюню, у которого усы уже стали виднеться над розовой, пухлой губой, и в ней опять просыпался тогда тайный и пугливый интерес к этому «красивому и умному юноше», который ей иногда ласково и грустно улыбался, смущая ее чуть ли не до слез.
После этих свиданий с ним она втайне подсчитывала, на сколько лет папа старше мамы, и успокаивалась: она успела уже узнать к тому времени, что муж должен быть старше жены. Во всяком случае, это для нее было важнейшим условием будущей жизни. В мыслях своих она видела его своим мужем, видела ребеночка, который будет у них, и тогда она вспоминала о старых своих и давно уже заброшенных куклах. Когда никого не было дома, она доставала со шкафа свою любимую куклу и играла с ней. Но стоило лишь раздаться щелканью дверного замка, как она с ужасом кидалась на стул и быстренько, чтобы никто не застал ее за игрой, прятала куклу. Эти тайные ее игры вовсе не были похожи на те далекие и наивные, в которые она играла еще до школы, — теперь она безотчетно стеснялась этой игры, и щеки у нее горели от незнакомо приятного возбуждения и стыда. Это была ее первая тайна, ее какой-то необъяснимый стыд, от которого она получала неизведанное доселе и странное наслаждение и о котором никто не должен был знать.
В десять лет у нее начали набухать розовые соски и было щекотно дотрагиваться до них. Но она трогала часто свои припухшие, наливающиеся каменной какой-то твердостью, словно бы воспаленные, как при «свинке», грудные железы. Это ее наводило на тревожные раздумья, она порой уснуть не могла, думая о себе и о своей странной, непроходящей болезни, пока этого не заметила Татьяна Родионовна и не объяснила ей с улыбкой и смущением, что она просто-напросто развивается физически и что это так и должно происходить.
А два года спустя, зимой тяжелого сорок первого, она шла в подшитых и очень теплых коричневых валенках по сверкающей под солнцем санной дороге, которая была вырублена в нетронутых уральских снегах, словно бы и не снега это были, а обожженный в огне, остылый и звонкий фарфор, в окаменевшей белизне которого чернели срубы изб, словно бы вдавленные в эту белизну громадными снежными наносами на крышах.
Дорога была прорублена через село, а к каждой избе от этой жесткой, глянцевой и глубокой дороги, над которой по сторонам вздымались отполированные ветром снежные валы, отходили узкие и тоже белые и очень чистые тропинки. Такие белые и чистые, будто они тоже только что были вырублены в колком, как мрамор, твердом, промерзшем снегу. Казалось, что нога человеческая еще не ступала по ним. Лишь возле крылец были едва заметные на этой гулкой тропке, пролегающей высоко над землей, рыжеватые налеты пыли, той легкой пыли, которая всегда найдется в любом человеческом жилье и которая выносится из избы на валенках и, припудривая тропку возле крыльца, иссякает вскоре.