Голубые дни (Рассказы)
Шрифт:
Яшкой его окликали на пароходе матросы. И в первый же день оказалось, что у Яшки самый неуживчивый характер, что других самцов-обезьян он не терпит, при всяком случае ладит дать хорошего тумака.
Местечко ему отвели под полубаком, в углу, на стружках. Он сидел покорно-печальный, брал от подходивших к нему матросов гостинцы, посматривал исподлобья. Матросам он полюбился за скорую смекалку, за уменье выделывать всякие смешные штуки. К нему подходили, садились на корточки:
– Ай да Яшка! Молодчина!
И он смотрел снизу вверх, будто все понимая.
– Яшка, селям!
Встряхнувши серьгою, он быстро и отчетливо отдавал честь.
Го лето - последнее перед войной - я долго и счастливо скитался по широкой, теплой, обогретой солнцем и людьми земле. На пароходе я
"А ну, дружок, не тужи, нам тужить - на белом свете не жить!.."
И от полноты чувств крепче обнимал мохнатую его шею расчувствовавшийся хлопец, плакал и смеялся:
– Ты, Яшка, черт! Умница ты, Яшка...
В июне - это был самый жаркий месяц - мы подходили к греческим берегам. Меня ошеломила, покорила красота мраморной горы, как бы летевшей над синим морем, маленькие домики, прилепившиеся на головокружительной высоте. Оставивши на пароходе Яшку на попечение матросам, я съехал на берег.
Два месяца бродил я по незнакомым чудесным берегам, купался в море, где на глубине многих сажен было видно зеленое, призрачное, усеянное морскими ежами дно; ловил огромных омаров и доставал с морского дна осьминогов, из которых греческие монахи делали кушанье. Однажды, садясь за трапезу и прочитавши молитвы, чернобородый монах сказал нам тихим и дрожавшим голосом:
– В России началась война. Германия объявила России войну...
Через три дня мы, спешившие в Россию, ожидали на пристани "Ольгу", возвращавшуюся из александрийского рейса. Ночь была тихая, тихое было море, тихо сыпались над морем звезды. Я отошел в сторону, на еще горячую от дневного зноя мраморную скалу, глядя на звезды, лег. И опять мне показалось: нет скалы, нет моря, я в мире один. Колючий краб пробежал по моей руке. Я поглядел в море: там зажглась и двигалась желтая звездочка это шла "Ольга". И как обрадовался я палубе, свету, знакомым лицам, звеневшим голосам женщин, стоявших у борта... Яшка смотрел на меня своими понимающими глазками. А над людьми летало, трепетало новое страшное слово: "Война!.."
Мы в Одессе, благополучно миновав Константинополь (Турция еще не объявляла войны), стоим у знакомого места. Но как неузнаваемо тревожен этот город, как беспокоен порт, широкие, обсаженные зеленеющими деревьями улицы!
Вечером я ходил в город, где развевались флаги, а над толпою гимназисты качали одетых с иголочки офицеров. Каким зловещим предчувствием наполнилось сердце! Вернулся я на пароход рано. В кубрике было тоскливо; тяжко храпел задремавший над неубранным столом богатырь Лоновенко...
В те суматошные дни мы забыли о маленьком Яшке. Он сидел на своем месте, грустно смотрел темными глазами. Однажды, во время перетяжки, он сорвался с привязи. Матросы кликали его, а он сидел на мачте, свернувшись черным комочком. Ночью он пропал.
В последний раз я видел его в день отъезда. Он лежал на берегу, на подсохшей, закиданной жеваными окурками земле, - умирал. Говорили, что его придавило упавшим ящиком. Он судорожно, коротко вздыхал узкой грудью, смотрел поверх собиравшейся над ним толпы, и мелко-мелко дрожали его маленькие темные ручки. Матросы стояли над ним, жалели; кто-то сказал:
– Эх, Яшка, Яшка, не воевавши пропал!
МОРСКОЙ ВЕТЕР
Перед выходом в океан брали уголь в бухте лежавшего на море одинокого каменного островка. Дело было спешное, начальство торопилось сдать фрахт, и грузились мы быстро, с помощью наемных рабочих, разом с четырех барок, прибуксированных
Уголь грузили полуголые люди с непокрытыми курчавыми головами. Они гуськом, цепко ступая плоскими ступнями, взбирались на пароход по доскам, перекинутым с барок на верхнюю палубу, сбрасывали с худых мокрых спин круглые корзинки, черные от угольной пыли. Пыль, смешанная с потом, лежала на их лицах, на голых плечах, на толстых губах и черных ресницах. Вытянув шеи, опустив темные длинные руки, они тяжко взбирались на палубу и, выпрямившись, быстро сбегали по гибкой, колебавшейся под ногами сходне вниз, в барку, где шестеро таких же вычерненных углем людей большими лопатами набрасывали в корзины тяжелый смолистый, тускло блестевший на изломах уголь. Работали они неутомимо, без отдыха, и смолистый поток угля по их спинам непрерывно поднимался вверх, падал в черную пасть угольных ям. Внизу два человека привычным движением взваливали наполненные углем корзины на подставляемые плечи, мокрые от пота, с проступающими под темной кожей мослаками мышц и костей, а наверху другие два опрокидывали корзины в яму, и каждый раз над ямой поднимался клуб сизой, металлически блестевшей пыли. Иногда один из них, поднимаясь по доскам, испускал тонкий продолжительный крик, и тогда все отвечали ему такими же жалобными криками. Работа шла быстро, потому что внизу, отражаясь в воде головой вниз, стоял невысокий, гладкий, празднично выбритый человек в легкой, надвинутой на глаза шляпе-панаме, в просторном летнем костюме и ботинках светло-желтого цвета с широкими каблуками.
Невысокий человек, оберегаясь от пыли, лениво стоял на борту и, заложив за спину руки, медленно перекатывал в пухлых пальцах костяшки янтарных четок. Круглые серые, с острыми точками зрачков, его глаза зорко следили за непрерывным потоком угля, вбегавшим на пароход по мокрым человеческим спинам. Изредка, не разжимая зубов, он произносил краткое горловое слово, и тогда вся человеческая очередь двигалась быстрее.
Уголь стали грузить с полудня, когда прозрачное, как всегда над морем, все переполнявшее солнце пронизывало город и море, а от людей ложились на палубу короткие тени. С парохода была видна белая набережная, освещенная солнцем, по ней проходили женщины и мужчины; женщины в черных шелковых покрывалах, похожих на большие раскрытые крылья. И весь день на пароходе была та суета, которою неизбежно сопровождается всякая торопливая погрузка.
Матросы работали внизу, в пароходных коридорах, где было темно, дул теплый сквозняк, нагретым маслом пахло из машины. За железною дверью камбуза сонно возился с кастрюлями старый китаец-кок, было слышно, как за перегородкой с грохотом падает уголь.
На задней палубе, у входа в кубрик, свободные от вахты кочегары, облокотясь на поручни, глядели вниз, где на тяжелой, медленно вздыхавшей воде колыхалась наполненная фруктами шлюпка. В ней стоял рослый грек и, задрав голову, пошевеливая закрученными черными усами, предлагал свои товары. Другой грек, в шерстяных полосатых чулках, с непокрытой седеющей головой, сидел на веслах. На дне шлюпки лежали свежие апельсины, коробки с сардинами, египетские папиросы и греческий коньяк в толстых бутылках. Кочегары от скуки торговались, пользуясь тем смешанным языком, состоящим из набора английских, итальянских, греческих и арабских слов, на котором обычно переговариваются между собою моряки разных наций. Время от времени они спускали на тонкой бечевке корзинку с серебряной мелочью и взамен получали кучу мелких тугих апельсинов. На палубе остро и свежо пахло апельсинной коркой.