Голубые капитаны
Шрифт:
Это было, было, было, но ведь семнадцать лет тому назад!
Родился Ожников хилым, и ножка одна была чуть короче другой. Сверстники его не любили, сторонились. Думалось, что за неказистую внешность. Отец успокаивал: «Не во внешности сила человека, Фима». Желая стать сильным, смекалистым, дерзким, как лучшие из сверстников, Ожников пытался выделиться хотя бы умом, но ничего не получалось. Вот тогда он и затосковал о силе, волшебной, сказочной, о нечистой силе. Мать сказала: «Пустое это, Фима. Ловкую мысль выпестуй, оживи, она жизни венец!»
Потом война. Портреты знакомых парней в газетах. Повзрослевшие одноклассники
Ожников ярко помнит многое из прошлых сновидений.
…Пусть он хром, но в его кулаке неимоверная сила. Он не танцует по рингу, а стоит, ждет приближения соперника. Люди кругом затаили дыхание. Вот она, жертва, наглухо закрытая перчатками! Он бьет! Удар приходится по перчаткам, но это его удар! И через канаты в публику летит уже бывший чемпион мира Джо Луис!
…Пусть левая нога короче правой. Но левая способна на взрыв! Они бегают, потеют, а он стоит далеко от ворот. Пусть работают, стараясь подкатить к нему мяч. Мяч рядом. Короткий молниеносный удар! Свист летящего снаряда. Вдребезги штанга! Рухнул вратарь. А обрывки лопнувшего мяча трепыхаются в сетке ворот «Черных буйволов». Стадион взрывается аплодисментами, и его, лучшего форварда мира, несут на руках…
…А вот он проходит сквозь стены в логово бесноватого фюрера…
Он грезил наяву, хотел магических свершений, хотя и знал, что их не может быть. Под ним не тахта, покрытая шикарным ковром, а колючий от вылезших пружин диванчик в заплеванной каптерке. Пахнет мышиным пометом и солидолом. Грохочет над крышей аэросцепка. Планеристы тренируются, готовятся в тыл врага. Разорванный винтами и крыльями воздух свистит, буравит мозг. Скорее накрыть голову старым стеганым бушлатом. «Прекратить!» — но его визгливый приказ глохнет под вонючим покрывалом. Они никогда не услышат его, потому что волшебной силы не существует… Узнал ли его бывший планерист Донсков? Вряд ли. Нет теперь того каптерщика, который когда-то ему и его друзьям менял сахар на табак. Нет его! Ничего похожего от него не осталось. Ничего!
Ожников смотрит в окно. Он любит стоять так. Кажется, что ты видишь целый мир через амбразуру, а тебя под бронированным колпаком — никто. За стеклом светло-серая, как шкура змеи, ночь. Белая ночь. Лучше бы черная, настоящая. Вон зажегся свет в гостинице. Окно Донскова. Заявился, планерист! А справа окутанная сизым туманом шумит хвоя. Холодный воздух перемешан с мерзким запахом торфяной жиги. Надсадно звенят комары.
— Ахма! Шлепанцы! — негромко приказал Ожников.
Из тьмы в углу комнаты выскользнула росомаха, в ее зубах домашние тапочки без задников.
— Вот так должны служить и они! — Он громко начал, но последнее слово произнес почти шепотом.
Ожников бросил на худые плечи теплый халат, всунул холодные ступни в мягкие шлепанцы и упал в глубокое кресло. Росомаха улеглась на полу, и он поставил на нее ноги. Густая шерсть щекотнула лодыжки.
Хотелось забыться, дать отдых утомленной голове, но не покидала мысль о Донскове. По телефону из управления Ожников, как кадровик, получил все сведения о замполите. При первой встрече сразу узнал по обличию, и все равно хотелось думать: ошибся. К сожалению, нет. Не берет таких пуля, не принимает сырая земля. Судьба-предательница лоб в лоб свела.
Живешь как к резине привязанный — тянешь, тянешь, ползешь вперед, где упрешься в кого-то, где на коленях, и вдруг… Оборвался конец, или его чик-чик кто-то, и резина, тобою же натянутая, тебя и хлобыстнет… Шастает замполит, всюду нос сует, вынюхивает и записывает, записывает. Последним делом интересовался. А дело — тьфу, мизер! За бензин с поморов — рыбкой, за рыбку — дюралевый уголок с рудника, за уголок — с саами охапочку меховых шкурок; шкурка в подарок жене доброго человека на память, память не подведет, когда нужно — вспомнит Ожникова, где нужно — назовет. И все дело! Людям — добро, себе — не рупь, копейку. Кто поверит? А ведь так. Себе почти ничего — одни сувениры.
…Вот Галыга мразью оказался: в себя глядит, ест сам себя, болван! Тверди лишился. Да и не было ее — на страхе держался. Придется помочь пьянице обрести теплые края. Это можно… Горюнов у меня в руках!
Ожников вспоминал фамилии и каждый раз сжимал пальцы в кулак, повторял громко:
— …в руках!., в руках!., в руках!..
Он сильным толчком ног отбросил росомаху и снова пошел к окну. Через дорогу на серой стене гостиницы «Нерпа» прикрытый качающейся еловой веткой мерцал светлый прямоугольник. «Бдит, планерист!» И вдруг Ожников вспомнил про фотографию, маленькую, что на стенде в управлении. Мгновенно теплой испариной покрылся лоб. Как он мог забыть про нее? Как?
У входной двери звонкой лапкой дважды ударил звонок. Рванулась из угла росомаха.
— Назад! — Ожников выскочил в коридор. — Кто там?
— К вам можно, Ефим Григорьевич? — послышался голос инспектора Воеводина. — Не разбудил?.. Вы уж извините, но я с просьбой.
— Проходите, Иван Иванович, всегда рад такому гостю!
— Здравствуйте!.. Переночевать пустите? Не стесню?
— А?.. Понял, понял, Иван Иванович! Раздевайтесь, минуточку постойте, я своего зверя в кладовке закрою… Прошу! — крикнул Ожников уже из комнаты. — Голодны?
— Если предложите чаю или кофе, не откажусь.
Воеводин сидел в кресле, расслабившись, слушая, как хозяин на кухне погромыхивает посудой. Не один раз приходил он к Ожникову, но никак не мог привыкнуть к резкому тошнотворному запаху росомахи, пропитавшему постель, мебель, стены. И все-таки заходил, уважая хозяина дурно пахнувшей квартиры за гостеприимство, деловую хватку, умение держать слово, дисциплинированность во всем. На таких «прочных» людях, по мнению Воеводина, держалось многое в мире. А любовь к вонючему зверю — маленькая слабость. Может быть, и не слабость, ведь зверь был верен, предан хозяину, а хозяин одинок…