Голубые рельсы
Шрифт:
И лишь в долгой разлуке понял Толька, какие необыкновенные, редкие люди его родители, как он любит их. Отец в четырнадцать лет сбежал в леса к партизанам «бить фрицев». И воевал, как взрослый солдат: награжден орденом Боевого Красного Знамени. Однажды в бою отбился от своих, схватили его фашисты. Приводят к рыжему обер-лейтенанту. Не посмотрел обер, что мальчишка перед ним, выхватил пистолет — раз! — и отец, заливаясь кровью, рухнул на лесной поляне. Чуть живого подобрали его ночью партизаны. Выходили. Голова его до сих пор
Тихий, молчаливый, он всегда что-то мастерит. На фабрике его ценили. Второго такого механика с золотыми руками, говорили, не было в Хомутове. Когда сына провожал, не обнял, лишь по-мужски стиснул руку своею шершавой, натруженной рукою. «Коли свет решил повидать, поезжай, — сказал он. — Уважение к труду имей, а все остальное приложится. Живи так, чтобы людям в глаза не совестно было смотреть. Честь, словом, береги».
В общем, правильный человек Толькин отец.
Мать, узнав об отъезде сына, прибежала в горком комсомола, где Тольке вручали комсомольскую путевку, и такой переполох там устроила! «Куда вы гоните моего мальчика! Ведь он дурак еще совсем!»
Секретарь ей ответил, что никто Груздева никуда не гонит, он сам изъявил желание поехать на новостройку. «Так он же школу еще не закончил!» — «Дал слово, что поступит в вечернюю школу». Даже в милицию бегала. Участковый развел руками: не имеет права препятствовать отъезду Анатолия Груздева, взрослый уж человек, паспорт имеет.
И разозлился же тогда Толька на мать! А за что, спрашивается? За то, что любила его, чадо свое единственное? Прибежит, бывало, с ситценабивной фабрики, напустится: «Почему не ел? А ну, сейчас же садись, окаянный, одни ребра остались!» А после работы, отстояв смену у станка, дотемна хлопочет в огороде.
Неужели непременно нужна разлука, чтобы понять, как дороги тебе твои родные?..
Так думал Толька. Впервые думал так.
Они втроем смотрели в клубе фильм, когда Люба вдруг согнулась в полутьме и застонала.
— Свет! Свет! — закричал бригадир.
Включили свет, прервали сеанс. Люба посерела лицом и охала, держась за живот. Эрнест и Каштан испуганно смотрели на нее.
— Я за Гогой бегу!.. — крикнул Каштан и бросился к выходу, расталкивая людей.
Вскоре раздался сердитый голос доктора:
— Все вон из помещения! Дверь открыть, окна открыть!
Каштан бросился распахивать окна. Все торопливо вышли на улицу. Бригадир остался. Так перепугался, что дрожали колени, а во рту стоял неприятный стальной привкус…
— Не волнуйся, не волнуйся, дэвочка. — Когда Гога волновался, то особенно был слышен его грузинский акцент. — Гдэ болит?
— Здесь… — прошептала Люба и положила ладонь на правую сторону живота.
Доктор медленно согнул в колене
— Б'oльна! Оч-чень хорошо!.. Кто-нибудь! Носилки из медпункта!
У Любы случился приступ аппендицита.
Обычно несложные операции — вскрыть фурункул, наложить швы на раны — Гога делал сам. В более серьезных случаях больных переправляли в леспромхозовскую больницу, где были опытные врачи, или вертолетом доставляли в районный город.
Люба, как объяснил Гога, была нетранспортабельна, врача надо было вызывать в Дивный. Но оказалось, что леспромхозовский хирург уехал на конференцию, а из районного города обещали прислать хирурга только утром.
Гога решил делать операцию сам. Это была его первая серьезная операция. Ему помогали медсестра и студент-медик, боец ССО.
Время было позднее, все начали расходиться по вагончикам, а Каштан сидел возле ярко освещенных окон домика с красным крестом и не двигался. Как иногда странно внешнее поведение человека! В нем все кричало, нервы были напряжены до предела, а он сидел на мшистой кочке, подперев кулаком подбородок, и со стороны казалось, что парень замечтался.
— Аппендикс сейчас, что зуб, удаляют, — говорили вокруг.
— Справится Гога, не может быть и речи.
Но ему отчего-то запомнились не эти оптимистические реплики, а кем-то оброненная недоверчивым голосом фраза:
— А ведь Гога только институт закончил, опыта еще нет…
Позади чиркнули спичкой. Каштану почудилось, что не спичка зажглась, а гром над ухом прогремел, и он вздрогнул.
Это прикуривал Эрнест. Он сел рядом. Каштан никогда не видел его курящим. Они молчали.
Один за другим гасли в вагончиках огни, смолкали голоса, на железнодорожное полотно, тяжело ворочаясь, выползали туманы.
А за ярко освещенным большим окном мелькали черные тени, то уменьшаясь, то исчезая совсем, то чудовищно увеличиваясь в размере. Иногда раздавался звук брошенного в таз медицинского инструмента. Этот звук напоминал Каштану короткий вой сирены.
Он не помнил, сколько времени прошло, пока не погас в окне свет. Каштан и Эрнест вскочили как по команде. Дверь распахнулась, и на низком крыльце появились мешковатые фигуры в белых халатах.
— Ночь-то какая… — узнал Каштан непривычно тихий голос Гоги.
— И луна так блестит, — вторил ему девичий голос.
Гога вдруг взмахнул широкими рукавами халата, словно крыльями, и запел на родном языке песню, неожиданно переходя с баса на фальцет и наоборот.
— Гога, Гога, опомнись! Уснула ведь…
— А, да, — ответил Гога. — Так ты, Леночка, подежурь. Чуть что — зови.
— Я только стаканчик кофе выпью. У меня растворимый, живо обернусь.
Фигуры сошли с крыльца и белыми привидениями поплыли в сторону вагончиков.
— Заглянем? — прошептал Эрнест Каштану.