«Голубые странички»
Шрифт:
Остановившись в бывших Туховских воротах, я окинул взглядом район моего детства, отсюда он идет дальше несколько под уклоном. Улица Мицкевича была людная, зато Туховская — тихая, провинциальная и мертвенная. Улица Мицкевича уцелела, а Туховская — нет, оккупация поразила ее огнем семи кругов ада. Только что, идя по улице Мицкевича, я сердился, меня сердили торговки, толпа, в которой я никого не узнавал, ничьи глаза не остановились на мне, чтобы хоть мимолетно меня приветствовать. Я растравлял себя мыслями: «Ты не был здесь двадцать лет? И что с того? Улица как улица, бабы скупают ситец, чтобы перепродать его с прибылью. Откинь чувства, они мешают тебе видеть, закрывают глаза, как космы у собаки».
Но
Передо мной лежала некогда людная улица — мертвая, разбитая бомбами и фашизмом. Здесь теперь нет никого из друзей моего детства, мне не нужно было и справляться в списках жильцов! К тому же исчезли многие дома, образовались ужасные новые площади, пустыри на месте сплошной застройки. Время от времени меня обгонял одинокий прохожий, такой же чужой мне, как я ему.
Потом, когда я прошел в глубь улицы, передо мной возникли люди, которых уже не было, дома, которых не было, ожили тени, вырвались наружу воспоминания, отравленные горечью чувств.
Время внезапно разверзлось передо мной, куда бы я ни поглядел, — на небе и на земле, на каждом метре мостовой появились картины, написанные симпатическими чернилами; они оживали неожиданно под моим взглядом.
4
Два дня тянулась эта перекличка павших. Неведомо в который раз я снова стоял в Туховских воротах. Был ясный весенний день, три часа, улица была насыщена золотом, как мешковина мукой, дома были залиты ослепительным солнцем, ранняя весна пела свою чудесную песню, коричневые, нагие деревья готовились к жизни, как девушка в брачную ночь, из поперечных улиц время от времени вырывался горный ветер, хищник, пытавшийся нагнать ушедшую зиму. Небо надо мной, золото на стенах, запах ветра, запах земли — все дышало далекими годами отрочества, которые никогда уже не вернутся. Мне снова было пятнадцать лет. Мне было также и сто.
— Ты радовался, что снова увидишь старые углы, — мысленно твердил я, — но ты забыл о войне, об оккупации, о том, что она принесла. Через ее следы тебе не перешагнуть. Ничего, кроме переклички павших, ты отсюда не унесешь. Кроме еще одной кучки пепла. Кроме теней, ничего не увидишь. Лучше сразу уезжай, это будет самое правильное.
5
Однако я не уезжал. Я по-прежнему кружил по узким улочкам, заброшенным, одичавшим, с деревянными, истлевшими балконами, с проломленными крышами, со старыми коваными фонарями, прикрепленными к каменным стенам наподобие бра, по улочкам, живо напоминавшим итальянские фильмы. На одной из этих улочек, среди руин, сохранились четыре колонны, соединенные арками, — остатки синагоги; они производили тягостное впечатление. Осторожно ступая, чтобы не утонуть в мартовских лужах, я неожиданно оказался на участке, где высился блок наполовину готовых домов. Для приезжего из Варшавы в этой цепочке строящихся зданий не было ничего удивительного, но после улочек, так напоминавших итальянские фильмы, новые дома несли в себе нечто действительно новое. На этой строительной площадке мое внимание привлекла девушка лет двадцати трех — двадцати четырех; ее непокрытые светлые волосы были заколоты узлом, краски лица, исключительно удачно сочетавшиеся, живые и нежные одновременно, свидетельствовали о силе и впечатлительности. Одета она была в синюю куртку и синюю юбку, обута в высокие сапоги — спасительные при провинциальной грязи.
Наблюдая за строительным участком, как человек, имеющий прямое к нему отношение, она стояла в том месте, где рабочие приступали к разбору еще сохранившихся остатков дома, в котором когда-то жил Янек Спербер. Он первый посочувствовал бедственному положению портных-надомников с Туховской улицы, и он же первый попал в тюрьму.
По-прежнему из-за каждого угла на меня обрушивались воспоминания.
6
Я расширял свое знакомство с историей города, посещая библиотеку. Для истории вчерашнего дня мне не особенно нужен был путеводитель, для сегодняшней — пришлось зайти в городской комитет партии, помещавшийся в бывшем доме Вейсса.
— Я не позволю разобрать амбар, — сказала в телефонную трубку девушка, та самая, которую я встретил на строительном участке. — В этой деревне крестьяне собираются основать кооператив, и мы должны сохранить этот амбар.
Я изложил женщине, сидевшей за столом, цель моего посещения.
— Второй секретарь, товарищ Малгожата, проинформирует вас, — ответила она мне, указывая на девушку, говорившую по телефону.
Писатель Ян Виктор однажды поехал в Жешовское воеводство на авторский вечер.
— Маэстро, — приветствовал его заведующий клубом, — с одной из ваших книжек я не расстаюсь.
— С которой? — спросил писатель.
— С «Отверженными», маэстро.
У меня нет иллюзий относительно моей популярности, однако второй секретарь сказал, что меня знает.
— В тот день, когда мы познакомились, в Варшаве было на сто тысяч человек больше, чем обычно: 22 июля 1949 года Варшава открывала трассу В-3. На Мариенштатском рынке я познакомилась тогда еще с одним человеком. Бразильским писателем Амаду. Какие у него пылающие глаза.
Поделившись со мной этой «информацией», второй секретарь покраснел.
— О вашем приезде мне писали… Нет, — торопливо пояснила она, — только от вас зависит, зря вы сюда приехали или не зря.
«За словом в карман не лезет и краснеет, — подумал я. — Вот тебе и второй секретарь».
— Позвольте, у польского радио пять миллионов слушателей, пусть город Б. покажет себя, — вернулся я к своим делам.
— Нет, это слишком тяжелая задача, мне она не по плечу, — защищалась она. — Ведь у нас, по правде сказать, ничего интересного…
Постепенно, однако, она разговорилась, делая паузы в самых неожиданных местах. Я узнал многое, узнал, что количество жителей составляет уже свыше пятидесяти тысяч — больше, чем перед войной. Во время оккупации сюда стекались люди из Познаньского воеводства, а после войны — с востока, одни остались, другие — нет.
Более двадцати тысяч жителей окрестных деревушек ушли в промышленность. В деревнях создаются кооперативы.
— Мы основали также кооператив в бывшей резиденции Витоса. Мы гордимся нашей школой садоводства, — продолжала она. — Деревенские ребята учатся в бывшем дворце Сангушко, ставят опыты с хлопком. Поскольку вы уже здесь, загляните также в Залипе. Вся деревня рисует — вот так вот! — рассмеялась она. — В пятьдесят первом году, когда залипянские женщины поехали расписывать пароход «Баторий», варшавские художники обалдели. Залипянки взяли ведра с красками, влезли на стремянки и безо всякого богослужения принялись рисовать. Наша сторона богата талантами.
«Ты сама, наверное, рисуешь, уважаемый секретарь», — подумал я про себя.
— В Залипе побеседуйте с гражданкой Цурыловой. В Щецине на совещании Цурылова поднимается на трибуну, все ждут ее выступления, а она обращается к министру:
— Товарищ министр, польские художницы, залипянские женщины, работают при керосиновой лампочке, как во времена короля Цвечка. Разве это не стыд? Хотелось бы мне услышать, когда нам проведут электричество.