Голыми глазами (сборник)
Шрифт:
Да еще на скрытых водою гладких валунах на порядочном удалении от берега неподвижно стояли с удочками ловцы бычков в старых соломенных шляпах и закатанных до колен черных шароварах – не уходившие, похоже, с тех давних пор, когда я впервые увидел это море ребенком.
Окунувшись, мы ложились головами в тень и открывали книги.
Мне попались хорошие переводные стихи, перекликавшиеся с этим морем и плавающим в солнце уединением. И когда я поднимал от страницы глаза, то видел такой же мир, спокойно-праздничную бликующую выпуклость воды, чаек, похожих на заверченные ветерком бумажные
Любимая моя лежала рядом, оберегаемая всем вокруг, занимая заветную, ей одной принадлежащую часть расширившейся, солнечной, слабо пахнущей морем Вселенной.
Легкий ветер заносил на страницы песок, и когда мы уходили купаться, тонкие песчаные закладки оставались в книжках.
Когда наскучивало, мы собирали вещи и медленно, разморённо поднимались уступами лестницы вверх. Пили воду и мочили ею лица и немного отдыхали на продуваемой с моря галерейке.
А потом брели через кукурузное поле к трамвайному полустанку, где нас подбирал пилигримствующий вагон.
Он доставлял нас в предместье, где городские трамваи делают круг.
Обосновавшийся здесь базарчик торговал прямо на булыжнике сливами, грушами, всякого рода овощами, связками черных тусклых бычков, а также самодельными церковными календарями и фотоснимками артистов индийского кино и голых женщин.
Нагрузив сумку снедью, среди которой выделялись полнокровные помидоры и скабрезно фиолетовые баклажаны, прихватив пару-тройку бутылок дешевого местного вина, мы снова ехали среди полей в безлюдном, светлом, наполненном теплым сквозняком вагоне.
Потом на примусе, гудевшем, как улей, в углу галерейки, моя любимая готовила какие-то диковинные, еще неведомые мне блюда, вбиравшие массу чеснока и перца. Они кострами тлели во рту, и приходилось то и дело студить его бесцветным вином из мокрой бутылки. Отклеившиеся этикетки бабочками кружили в ведре с холодной водой.
Мы ели, постелив на стол газету, на галерейке, глядя в море, закатывающееся за горизонт, и в небо, и на то, как они согласно меняют цвет.
Прежде чем небо с морем из красных успевали стать вишневыми, на крошечных кораблях, облепивших далекий рейд, зажигались золотые огоньки.
У нас же не было электричества, да мы в нем и не нуждались.
Мы только ставили на перильце керосиновую лампу, чтобы она освещала нам еду и вино.
И любовались звездами и огнями рейда. Ночью казалось, что там расположился город или большое село, раскинувшееся в беспредельной степи.
А иногда плотная масса огней отделялась от этого стана и уходила вправо, в сторону терпеливо зовущего маяка. И мы знали, что это пришел ночной паром.
Потом мы прибирали со стола и стелили прямо на галерейке, чтобы не спать в духоте. Здесь, мы знали, солнце рано подымет нас, и мы не упустим утра.
Теперь уже не нужна была и керосиновая лампа.
При звездах сила, заведующая мирозданием, вселяла закон притяжения и в нас, и мы ловили друг друга, как ловят летучие рыбы свои отражения в воде. А после, завернувшись в простыни, лежали на спинах в темноте, курили и слушали, как
И так мы прожили эти дни.
Это было в конце того длинного лета, наступившего вслед за той весной, после короткой зимы, когда нам так неслыханно повезло.
И все только еще начиналось.
Теннис в 1939 году
Перед войной они любили смотреть через улицу на теннисную игру во дворе посольства. Ложились животами на широкий подоконник и подолгу глядели со второго этажа, как игроки перебегают по корту, посылая друг другу тяжелый ворсистый мяч.
В доме, где жили Коля и Марина, когда-то бывал Шаляпин. Даже показывали кресло, в котором он не раз сидел. Позже наставили деревянных перегородок, забили высокие двустворчатые двери из комнаты в комнату и прорубили новые, низенькие – в коридор. Дом был двухэтажный, деревянный, с одной только каменной торцевой стеной, но оштукатуренный и нарядный. Правда, к тому времени, когда брат с сестрой полюбили посольский теннис, штукатурка успела обвалиться местами, открывая под желтой плотью доски и дранку сеточкой.
Все-таки дом простоял войну и долго после, когда Марина из него уже уехала. Его сломали только в начале семидесятых, как принялись расчищать этот тихий московский уголок, вновь приглянувшийся градоустроителям.
Одной стороной корт примыкал к глухой стене светло-зеленого посольского особняка, памятника архитектуры. А с трех других высокий сплошной забор отделял его от улицы и дровяного склада, где все обитатели дома покупали дрова. В очередь становились затемно. Колина и Маринина няня, выписанная в свое время из деревни и ставшая вроде члена семьи, приходила часа в четыре утра и почти всякий раз оказывалась за дровами первой.
Раньше на месте склада было небольшое церковное кладбище, под дровами попадались съеденные ржавчиной погнутые кресты.
Сама церковь, огромная, грязно-белая, с чем-то византийским в облике, громоздилась дальше. Это был невероятных размеров куб с барабаном и зеленым куполом без креста. Церковь казалась особенно голой и неживой, потому что кто-то распорядился всю ее выбелить, поверх наружных фресок. Впрочем, побелка почти сразу посерела и поплыла потеками, лишь углубления, где прежде гнездились росписи, глядели слепыми бельмами, наподобие греческих статуй.
Когда-то в ней венчался знаменитый поэт, а кроме того Колины с Мариной бабушка и дедушка. После революции церковь пустовала, потом в ней устроили мотоциклетные мастерские, а позже – институт по изучению электрических явлений. По ночам в узких сводчатых окнах вспыхивали голубые разряды. И делалось жутко, особенно вспомнив нянины рассказы про ад.
В конце сороковых, что ли, в общем, теперь уже давным-давно, на месте склада разбили сквер. После ему дали имя писателя, который перед войной любил тут посидеть, обдумывая свои произведения, так писала газета. Но это неправда – тут перед войной был дровяной склад.