Гомер и Лэнгли
Шрифт:
Я попросил Лэнгли описать ее внешность.
— Крепенькое маленькое существо, — сообщил он. — Каштановые волосы — слишком длинные, ей приходилось заматывать их в узел и убирать под наколку, получалось, конечно же, не очень, свисавшие ей на лицо и шею прядки и завитушки привлекали к ней внимание, чего никогда не позволит себе прислуга, знающая свое место. Надо было заставить постричься.
— Только тогда она не была бы Джулией, — заметил я. — И она уверяла, что волосы у нее цвета пшеницы.
— Тусклые темно-каштановые, — повторил Лэнгли.
— А глаза?
— Цвета ее глаз я не заметил. Разве что она все время оглядывалась, словно сама с собой говорила по-венгерски. Надо было ее уволить, Гомер, слишком уж она была хитра, чтоб ей доверять. Только вот что я тебе скажу: именно орды иммигрантов вдыхают в эту страну жизнь, волны, прибывающие год за годом. Нам пришлось уволить эту девушку, но, по сути, она продемонстрировала гениальность нашей национальной иммиграционной
— Она даже не попрощалась.
— Что ж, ничего не попишешь. Когда-нибудь она станет богатой.
За утешением я погрузился в музыку, однако впервые в жизни она подвела меня. Я решил, что «Эол» необходимо настроить. Мы вызвали Паскаля, настройщика, жеманного маленького бельгийца, насквозь пропитанного одеколоном, запах которого потом еще несколько дней держался в музыкальной комнате. «II n’y a rien mal avec се piano», [10] — заявил он, когда я обратился к нему на плохом французском. Вызвав его пересмотреть его же безупречную работу, я нанес ему оскорбление. По правде говоря, дело было не в рояле, а в моем репертуаре, целиком состоявшем из произведений, которые я разучил, когда был еще способен читать ноты. Теперь мне этого было уже мало. Я не находил себе места. Мне нужно было работать над новыми музыкальными пьесами.
10
Нет никаких неполадок с этим фортепиано (франц.).
В обществе слепых имелся музыкальный издатель, печатавший ноты по Брайлю. И я заказал ему кое-что. Увы, без толку: хотя читать книги по Брайлю я мог, пальцы отказывались переводить нащупанные точечки в звуки. Условные знаки не соединялись, каждый держался обособленно, и соединить в мелодию у меня не получалось.
На помощь опять пришел Лэнгли. На какой-то распродаже имущества ему попалось самоиграющее пианино, механическое. К нему прилагалась дюжина перфорированных свитков на цилиндрах. Прикрепил цилиндры на два штифта так, чтоб свитки двигались перпендикулярно, жмешь на педали — клавиши, будто по волшебству, сами нажимаются, и ты слушаешь не что-нибудь, а исполнение кого-то из великих: Падеревского, Антона Рубинштейна, Иосифа Гофмана — словно они сидят тут же, рядом с тобой, на табурете у рояля. Вот так я и пополнил свой репертуар: раз за разом прослушивал пианинные свитки, пока не выучился опускать пальцы на клавиши именно в тот миг, когда они нажимались механически. Потом наконец пересаживался за свой «Эол» и играл это произведение сам, в своей собственной интерпретации. Я подготовил сколько хочешь экспромтов Шуберта, этюдов Шопена, сонат Моцарта, и вновь мы с моей музыкой оказались в гармонии.
Механическое пианино было первым из множества фортепиано, коллекционером которых за долгие годы суждено было стать Лэнгли, их добрая дюжина набралась, и целых, и по частям. Когда он начинал, то, возможно, действовал в моих интересах, вероятно, надеялся, что существует в мире рояль, звучащий лучше моего «Эола». Такого, разумеется, было не сыскать, хотя я послушно опробовал каждый инструмент, какой он доставлял домой. Тот, что мне не нравился, брат разбирал до внутренностей и смотрел, что можно в нем переделать, он считал, что фортепиано — это просто машина, производящая музыку, которую можно разобрать на части, подивиться и собрать обратно. Или нет. Когда Лэнгли приносит домой что-то поразившее его воображение: пианино, тостер, китайского бронзового коня, комплект энциклопедий, — это только начало. Что бы это ни было, приобретено оно будет в нескольких разновидностях, поскольку, пока Лэнгли не утратит интерес и не переключится на что-нибудь еще, он будет отыскивать самый совершенный образец вещи. Тут, возможно, есть некая генетическая основа. Отец тоже отдал дань собирательству: наряду с многочисленными полками медицинских фолиантов в его кабинете стоят закупоренные стеклянные банки с зародышами, мозгами, половыми железами и всякими прочими органами, сохраненные в формальдегиде, — все это имело отношение к его профессии, разумеется. И все же, честно говоря, не могу поверить, что Лэнгли не привнес в свою страсть к собирательству вещей нечто присущее лишь ему самому: он патологически расчетлив, с тех пор как нам пришлось самим управляться с домашним хозяйством, он покоя не знает из-за наших финансов. Сберегать деньги, сберегать вещи, находить ценное в том, что другие выбросили и что, возможно, так или иначе еще послужит в будущем, — тоже часть этой патологии. Как и можно бы ожидать от архивариуса ежедневных газет, Лэнгли обладал взглядом на мир, а поскольку у меня собственного взгляда не было, я всегда полагался на то, к чему склонялся брат. Я понимал, что когда-нибудь все это станет для меня так же логично, основательно и разумно, как и для него. И это уже давным-давно произошло. Жаклин, муза моя, на минуточку обращаюсь прямо к тебе: вы, было дело, заглянули в наш дом. Вы понимаете, что иного способа
Мой расширенный репертуар оказался весьма кстати, когда я получил место тапера во время показа немых фильмов, где при игре приходилось импровизировать в зависимости от характера сцен на экране. Если сцена любовная — стану играть, скажем, «Träumerei» [11] Шумана, если батальная — быстрые пассажи из позднего неистового Бетховена, если солдаты на марше, я марширую с ними, а если в фильме блистательный финал, импровизирую последней частью бетховенской Девятой.
11
«Грезы» (нем.).
Вы спросите, как же я узнавал, что показывалось на экране. А это все девушка, которую я нанял, она училась музыке, сидела рядом и потихоньку сообщала мне, что в тот момент происходило. Сейчас — смешная погоня, люди падают из машин, говорила она, или: а сейчас герой скачет галопом на лошади, или пожарные соскальзывают по шесту вниз, или (и тут она понижала голос и трогала меня за плечо) влюбленные обнимаются, смотрят друг другу в глаза, а на экране титр: «Я тебя люблю».
Лэнгли отыскал эту студентку в музыкальной школе Хофнера-Розенблатта на Пятьдесят Девятой улице в Весте, а поскольку в то время, о каком идет речь, резкое уменьшение родительского наследства из-за некоторых провальных денежных вложений стало нам очевидно (кстати, именно поэтому я и пошел работать тапером в кинотеатр на Третьей авеню, где играл в течение трех полных сеансов со второй половины дня до вечера все выходные, с пятницы по воскресенье), денег мы ей не платили, моим глазам в кино, этой девушке Мэри, так, копейками отделывались, дополняя более чем скромное жалованье бесплатными уроками музыки, которые я давал ей у нас дома. Жила она с бабушкой и младшим братом на другом конце города, на окраине Вест-Сайда, в Адской Кухне, [12] если быть точным, жили, что называется, в стесненных условиях, и бабушка была только рада не платить за уроки Мэри. Это семейство иммигрантов пережило ужасную трагедию: дети лишились обоих родителей, отец погиб в результате несчастного случая на пивоваренном заводе, где он работал, а его вдова вскоре умерла от рака. И конечно же, в конце концов, чтобы сэкономить деньги на трамвай (а еще потому, что девушка пришлась по нраву Шивон, та к ней едва ли не как к дочери относилась), Мэри стала жить у нас. Звали ее Мария Элизабет Риордан, было ей тогда шестнадцать, только приходскую школу окончила, по всем статьям премиленькая: черные кудрявые волосы, светлейшая кожа и голубые глаза, голову держит высоко, прямо и горделиво, словно дает понять любому засмотревшемуся, что ее хрупкая фигурка отнюдь не признак слабости, какой можно бы воспользоваться. Зато когда мы шли вместе пешком в кинотеатр и обратно, она держала меня за руку, словно мы были парочкой, и, разумеется, я чувствовал, что влюблен в нее, хоть и не осмеливался ничего предпринимать в этом отношении, ведь мне уже к тому времени было под тридцать, волосы уже редеть начинали.
12
Район Манхэттена, получивший название из-за высокого уровня преступности, царившей там сотню лет, до конца 1980-х годов. С 1960-х официально район стал именоваться Клинтон, хотя прежнее название-прозвище по-прежнему в ходу.
Я бы не сказал, что Мария Риордан была выдающейся ученицей-пианисткой, хотя играть она любила. Если честно, она очень многое уже умела. Просто в глубине души я понимал, что в звуке ей недостает напористости, хотя, когда она исполняла произведения вроде «Затонувшего собора» Дебюсси, ее чувствительные касания казались оправданными. Ее добродетель походила на благоухание чистого неароматизированного мыла. И она, как и я, понимала: коль скоро ты сел и опустил руки на клавиши, то перед тобой уже не фортепиано, перед тобой — вселенная.
С какой легкостью, с каким изяществом она сжилась со своим положением. В конце концов дом наш был весьма странен: все это множество комнат, которые, должно быть, обескураживали дитя из обычных наемных квартир, а еще прислуга, которая в мгновение ока удочерила девушку и все время наделяла ее мелкой домашней работой, как поступала бы мать, а еще повариха, у которой профессиональный пышущий румянец не сходил с лица с утра до ночи. А еще слепец, которого она водила на работу и с работы, а еще какой-то бунтарь, громко кашляющий и с хриплым голосом, который каждый день, каждое утро и вечер бежит из дому, чтобы купить все выходящие в городе газеты.