Гомер и Лэнгли
Шрифт:
Я этим уже порядочно времени занимаюсь. Ясного ощущения, сколько именно, у меня нет. Ход времени я ощущаю как что-то пространственное, по тому, как голос Лэнгли становится все менее и менее слышим, словно он пустился в путь по длинной дороге или проваливается куда-то в пространство, или словно какой-то другой звук, мне не слышный (водопад), смывает его слова. Некоторое время я еще слышал брата, когда он кричал мне прямо в ухо. Тогда он придумал целый набор сигналов: он трогает меня за предплечье один, два или три раза — это значит, он принес мне поесть, или уже пора ложиться спать, или сделать что-то столь же существенное
Однако теперь я уже сколько-то живу в полной тишине, а потому, когда он подходит и трогает меня за руку, я порой вздрагиваю, потому как привык думать, что он где-то на расстоянии, такой маленький и такой далекий… и вдруг он стоит прямо здесь, разросшийся как привидение. Словно действительность это едва ли не удаленность брата от меня, а иллюзия — его присутствие рядом.
Писательство, так уж получается, совпадает с моим все подминающим под себя желанием оставаться в живых. Так что я нашел себе занятие на свой лад, в то время как мой брат занимается собиранием найденных в особняке материалов в какую-то адскую машину. Я употребил слово «паранойя», чтобы обозначить сотворенное им в скоплениях десятилетий. Однако вот факт: как только с погодой полегчало, брат сообщает мне, что ночью через черный ход пытался проникнуть вор. В другой раз он знаками сообщил, что слышит, как кто-то ходит по крыше. Полагаю, он мог бы ожидать и большего: в нескольких газетах статьи о нас начинались с предположения, что Кольеры, не доверяя банкам, прячут у себя невероятное количество наличных. А для тех уличных бродяг и бездомных, которые газет не читают, наш темный и ветшающий особняк просто откровенное приглашение.
Возникло осложнение. Оборонительная стратегия Лэнгли привела к тому, что расхаживать по особняку мне стало неразумно, а то и невозможно. Практически я нахожусь в заключении. Теперь я располагаюсь прямо за дверями гостиной с единственной тропкой к ванной под лестницей. Лэнгли тоже в узилище. Он устроился на кухне с доступом к выходу из дома через черный ход в садик. Передняя заставлена до самого потолка коробками с книгами. Узкий проход между газетными грудами и развешанным садовым инвентарем: лопатами, граблями, перфораторами, тачкой — все это висит на тросах и веревках, натянутых на скобах, которые брат вколотил в стены, — ведет из его кухонного аванпоста к моему анклаву. По этому туннелю он приносит мне вниз еду. Он рассказывает, что высвечивает себе путь фонариком, чтобы переступать через растяжки из проволоки, протянутой на уровне колена от стены до стены.
Постелью мне служит матрас на полу рядом со столом с пишущими машинками. Еще у меня есть маленький транзисторный радиоприемник, который я подношу к уху в надежде когда-нибудь что-нибудь услышать. Я знаю, что сейчас весна только по мягкости окружающего воздуха и еще по тому, что мне больше не приходится натягивать толстые свитера или съеживаться ночью под одеялом. Спальня Лэнгли на кухне, и спит он (когда спит) на том самом большом столе, который когда-то принял нашего приятеля — гангстера Винсента.
Мой брат изо всех сил постарался осведомить меня о западнях и ловушках в
И однако у меня такое чувство, что конец близок. Я помню наш дом, каким он был в детстве: повсюду великолепная утонченность, умиротворяющая и праздничная одновременно. Жизнь процветала во всех покоях, не стесненная страхом. Мы, мальчишки, гонялись друг за другом вверх и вниз по лестницам, из одной комнаты в другую. Дразнили прислугу, и прислуга поддразнивала нас. С любопытством разглядывали банки с образцами коллекции нашего отца. Совсем маленькими мы садились на толстые ковры и возили игрушечные машинки по их рисункам. Мои занятия на фортепиано проходили в музыкальной комнате. Мы украдкой подглядывали из коридора на блистательные, с огромным количеством свечей, званые обеды наших родителей. Мы с братом могли выскочить из входной двери, сбежать по крыльцу и — наискосок через дорогу — в парк, словно он был нашим собственным, словно и дом, и парк, равно залитые солнцем, были одним целым.
А когда я утратил зрение, он читал мне.
Бывают минуты, когда мне невыносимо это беспрестанное сознание. Оно знает только себя самое. Образы чего бы то ни было не есть само это что-то. Пробудившись, я продолжаю находиться в своих снах. Я ощупываю свою пишущую машинку, свой стол, свое кресло, чтобы убедиться в целостности мира вокруг, где вещи занимают пространство, где нет бесконечной пустоты иллюзорных мыслей, не ведущих никуда, кроме как к себе же самим. Мои воспоминания бледнеют, когда я раз за разом одерживаю над ними победу.
И становятся все более призрачными. Ничего я не боюсь так, как вовсе утратить их и остаться жить лишь один на один со своим пустым бесконечным разумом. Если бы я мог сойти с ума, если б я мог своей волей довести себя до этого, я бы, может быть, и не ведал, насколько мне плохо, как ужасно это осознание, которое неисцелимо осознает себя самое. И только прикосновение руки моего брата дает мне знать, что я не одинок.
* * *
Жаклин, сколько же дней я ничего не ел? Что-то рухнуло с грохотом, весь особняк содрогнулся. Где Лэнгли? Где мой брат?