Гон спозаранку
Шрифт:
Ты красавица, все остальные — уроды. Толстые, унылые уроды. Всмотрись в толпу на улице, в здании аэровокзала, в театральном зале! Все эти люди уродливы, их лица бесцветны или безобразны, удивительно ль, что они рвутся в модный театр на Бродвее, когда ты играешь в так называемых комедиях или «музыкальных» комедиях, что они смотрят тебя по телевизору, завороженные не твоими великолепными зубами и воздушным профилем, а мерно гудящей поверхностью экрана, который внушает им, что все хорошо, все правильно, они ведут себя, как положено нормальным, добропорядочным уродам, существам иной породы, чем ты и тебе подобные. Ты и тебе подобные…
Пришла женщина убирать нашу квартиру. Десять утра. Внизу по тротуару идут люди с собаками, направляясь в парк. Уже восемь часов, как вас
Нынче ночью мы с Мирандой узнали, какой бешеный зверь живет в тебе. Мы услышали его, когда у тебя сорвался голос в неотрепетированной реплике. Слушай же:
— Я порвала с этим человеком! Я его выгнала! Не смей больше видеться с ним, иначе я порву и с тобой! Немедленно иди к врачу или вон из моего дома! Вон, вон! Убирайся к чертовой матери!
Ты злобно шагала по комнате, по этому своему «кабинету» с рядами нечитаных книг от пола до потолка и твоим роскошным безобразным портретом, этой рыночной мазней: розовые губы, розовое тело, познавшее объятия двух мужей и оставшееся целомудренным, как у античной богини. Ты шагала из угла в угол, злобно вдавливая в ворс ковра босые пятки.
— Мать с сестрой желают тебе добра, но ты нас не слушаешь, ты никого не слушаешь. Посмотри, на кого ты стала похожа: вся в морщинах, как старуха, а волосы, волосы… — Миранда выкрасила их в угольно-черный цвет, как у индианки, чтобы не быть похожей на меня. — Но я не уступлю, не надейся, ты меня знаешь — Мадлен Ранделл не испугается сплетен и пересудов, Мадлен Ранделл не испугается сопливой девчонки!
И ты от злости заплакала. Да, мама, ты не остановишься ни перед чем, не пожалеешь никого, мы всегда это чувствовали, а сегодня воочию убедились. Я смотрела на тебя, на прозрачные, как вода, слезы, льющиеся по твоему лицу, смотрела на Миранду — ее лицо было безобразно, слезы точно протравливали в ее коже канавки — и снова на тебя, на мою сестру, опять на тебя, слушала вашу брань, и у меня было ощущение, что все мы, сами того не подозревая, играем сцену из какой-то пьесы, которую кто-то выбрал за нас, и отказаться от наших ролей нам нельзя. И я неожиданно сказала:
— Не решайте ничего сейчас. Подождите до утра.
Вы обе повернулись ко мне.
— Большая у нее задержка? Сколько дней? Месяц?! — кричала ты. — Но ведь риск с каждой неделей растет! Ты совершенно не знаешь жизни, витаешь в облаках!
— Почему ты решила, что я буду делать аборт? — спросила Миранда.
— Вы послушайте ее! Вы поглядите на нее, на эту уродину, на эти ее идиотские патлы — индианка, настоящая индианка, тебе место в вигваме, а не в моей квартире!
Если бы не Мирандины поднятые колени — она откинулась на кушетке, словно желая защитить себя, — ты бы, наверное, бросилась на нее, вцепилась в эти ненавистные длинные волосы и стала их выдирать.
— Я не уродина. Я была уродина, но сейчас я больше не уродина. Я не похожа на тебя и всех прочих в этой семье. Нет, я не уродина, — спокойно сказала Миранда.
Миранда, моя сестра, родившаяся со мной в один день, подруга, с которой я играла все мое детство, — такая же, как я, хрупкая девочка с нежным, прозрачным личиком, но мало тогда похожая на меня, — сейчас с ненавистью меня отталкивала, потому что мне, как и ей, жизнь дала ты. Впрочем, ко мне она не чувствовала ненависти, зла или гнева. Ты отняла у нас весь наш гнев. Отняла силу жизни, оставив лишь худое, как у школьниц, тело, тонкие голенастые ноги, плоскую грудь. Да, мы хорошенькие, но наша миловидность так заурядна. Мы на сцене, но где-то на заднем плане, а в центре ее — ты, все прожекторы направлены на тебя, на твои рассекающие воздух руки, на твою ослепительную улыбку, на твои изумительные голубые глаза, которые, кажется, вот-вот начнут косить…
Однажды, когда ты в окружении своих экстравагантных друзей входила днем в какой-то ресторан в центре, только что вышедший оттуда мужчина сказал своему спутнику, я ясно слышала: «О господи, ты погляди на нее! Неужто это все настоящее?» Ты в это время весила на десять фунтов больше положенного и вся вываливалась из узкого красного платья, волосы были уложены в высочайшую пирамиду по тогдашней моде, колени чуть не прорывали обтягивающую юбку, ноги были втиснуты в крошечные остроносые туфельки на тонюсеньких шпильках.
— О-ой, — простонал другой, но это был не стон отвращения, а просто естественный вырвавшийся звук.
— О-ой, так ведь это Мадлен Ранделл… Мадлен Ранделл, ты знаешь.
Мадлен Ранделл. Мы знаем.
Ты метнула в сторону этих мужчин взгляд, исполненный торжествующей гордости и омерзения, — лицо у тебя было таким белым от грима, что напоминало дорожный знак-отражатель на шоссе, обведенные фиолетовым контуром губы покрыты красной, как кровь, помадой, — мгновенно оценила их и отшвырнула прочь, царственная, недосягаемая для обыкновенных мужчин, удостаивающая их лишь своим презрением да своим примитивным, смехотворным кокетством. Ты так примитивна и смехотворна, мама, по-моему, люди должны смеяться при виде тебя. Почему они не смеются? Вот и эти мужчины испуганно глядели на тебя, а ты и твои весело смеющиеся друзья впорхнули в ресторан. Я тогда подумала, что ты, наверное, сошла с ума: появляться на улице в таком платье, смотреть на людей таким взглядом, кривить губы в такой оскорбительной усмешке, дразнить их своим телом!
Ты всегда дразнила нас, мама.
Ты листаешь сценарий, роняя на страницы пепел от сигареты… кто-то поправляет на тебе платье… По полу тянутся толстые резиновые кабели. Вокруг тебя камеры, которые ты никогда не снисходишь заметить. Твоя грудь делается влажной от пота. Тебя охватывает необычайное волнение. Сейчас ты перевоплотишься.
Здесь, в Нью-Йорке, я по-прежнему Мэрион Ранделл, одна из твоих дочерей-близнецов, — ты, там, в Голливуде, уже не моя мать, ты совсем другая женщина, врач — так тебе, кажется, положено по сценарию? Боже мой, до чего это смешно! Ты — врач! Ты одна спасешь целый мексиканский город от чумы! Итак, ты не Мадлен. Мадлен больше не существует, существует кто-то другой, и стать этим другим существом, этой нелепой врачихой помогают тебе те, кто на тебя смотрит, кто тобой восхищается, обожает тебя и завидует тебе: твои зрители дают тебе силу самоуничтожиться, перестать быть собой. Ты возрождаешься в новом обличье. Тебя наполняет волнение, радость, обо всем прочем ты забыла, в твоих жилах течет кровь другого человека! Критики и не знают, какая ты великолепная актриса.
— Ваша мать пародия. Как такая пародия может существовать? — сказала однажды нам с Мирандой наша школьная подруга.
— У вашей матери нет таланта. Ваша мать — преступница, — сказал нам кто-то из твоих бывших любовников на шумном сборище в нашей квартире — кажется, это был швед, с которым ты сошлась после пластического хирурга Нильса и перед Питером.
— У вашей матери редкостный комический дар, только он заметен, когда она играет серьезные роли, — сказала нам твоя приятельница-актриса, разоткровенничавшись под действием наркотиков или вина, а может быть, и того и другого вместе.