Гон спозаранку
Шрифт:
— Мэрион, прошу тебя, будь осторожна. У тебя такой потерянный вид. Все будет хорошо, я уверен.
— Твоя жена ничего не узнает, Питер, — говорю я.
Мои слова не оскорбляют его. Я думала, он оскорбится, но он не оскорбился. Он медленно, важно наклоняет голову. Слегка пристыженно. Что ж, ему ведь сорок два года, а Миранде семнадцать.
— Как только что-нибудь узнаешь, звони мне, — говорит он.
Казалось бы, все, на этом Питер кончился, но ничего подобного, он появится опять. Я-то знаю. Люди входят друг к другу в жизнь и мучают друг друга, расходятся и снова возвращаются; люди, родившиеся в одной семье, никуда не могут от нее уйти. Они впиваются друг в друга мертвой хваткой, терзают и когтят. Семья. Отец. Мать. Сестры-близнецы. Семья — это самая большая тайна, большая, чем любовь и смерть. Я не видела своего отца шесть лет, но я каждый день о нем думаю, и он думает о нас с Мирандой каждый день. Он живет в Миннеаполисе, а мы в Нью-Йорке. Мы никогда не жили с ним под одной крышей. Но все равно мы чувствуем, что он рядом, даже когда не думаем о нем, и никуда нам друг от друга не скрыться.
Но ведь больше всех осмеяния заслуживаешь ты, мама. Мы пытались не принимать тебя всерьез. Мечтали во сне и наяву убежать от тебя, хлопнуть дверью и навсегда порвать с тобой… Нет, мы не уйдем от тебя, и ты не уйдешь от нас, все останется как было. Мы с Мирандой, ненавидя друг друга, чувствуем, что связаны такой нерасторжимой связью, будто нас все еще омывает один и тот же теплый ток крови в твоей утробе и наши сердца, наши члены едва начинают медленно, нехотя отделиться друг от друга… крошечная искра жизни, зародыш, два зародыша, два головастика, две рыбы, два млекопитающих, две дочери — дочери Мадлен Ранделл…
Начинается съемка. Никогда еще ты не испытывала такого подъема, это твой звездный час. Каким прекрасным кажется тебе мир! А я бреду по Плазе мимо фонтана — одна из двух сестер-близнецов, девушка, выбежавшая из дому без сумочки. У меня еще целый час. Фонтан привлекает мое внимание, я начинаю его рассматривать. Вот маленькие отверстия, из которых бьет вода. Влезть бы в воду и смыть с себя эти мысли, весь этот ужас. Если бы я могла перевоплотиться в кого-то, как это делаешь ты, мама, или одурманиться наркотиками, как Миранда, мне не пришлось бы держать столько всего в памяти. Вода серебрится на солнце — странный у него сегодня свет, словно бы маслянистый, это оттого, что воздух так грязен. Кажется, в небе вот-вот встанет радуга… Я гляжу на воду, и мне приходит в голову мысль, в которой нельзя никому признаться. Но я признаюсь, потому что хочу, чтобы ты знала все:
Если Миранда убьет себя, у тебя останется только одна дочь — я.
Ты говоришь, говоришь, говоришь. Люди в изумлении смотрят на тебя. Их изумляют твоя энергия, твое гладкое лицо, твой не знающий усталости голос. Тебя снимут в телевизионном фильме, который ты даже не станешь смотреть. Мы с Мирандой раньше смотрели все твои выступления, смотрели, леденея от ужаса, что вот сейчас ты опозоришься. Но ты так по-настоящему и не опозорилась. Ни разу. Мы ходили в театр на один из самых твоих нашумевших спектаклей — двенадцатилетние сестры-двойняшки в шубках и шапочках из леопардового меха, ты в середине, мы по бокам, так нас и сфотографировали для «Харперс базар». Да, ты имела в этой пьесе огромный успех: «Трое за чашкой чаю», там действовали экспансивная любовница шпиона-миллионера, араб-авантюрист, русский дипломат и так далее. Нам запомнилось только, как ты расхаживала вдоль рампы, демонстрируя всем зрителям от первого ряда до последнего свое тело, при виде которого все обыкновенные люди начинают стыдиться себя. Нас с Мирандой было в ту пору трудно отличить друг от друга: у обоих одинаковое тело, одинаковый вес…
Идет урок музыки, я сижу, болезненно сжавшись, за роялем, а у тебя в телестудии продолжается съемка. Как профессионально ты ведешь свою роль! Все в тебе профессионально, все на продажу. Ты почти не ошибаешься. Я, спотыкаясь на каждой ноте, играю Моцарта. Я столько времени разучивала эту фантазию, она так свободно и легко получается у меня дома, но здесь, под взглядом моего старого учителя-венгра, эмигранта с ярким прошлым, я без конца мажу, пальцы у меня холодные, чужие, вещь погибла. Глубоко же во мне сидит ненависть к успеху! Я вечная дочь. Миранда тоже неудачница. Сколько лет она занималась живописью, и все напрасно. Я училась играть на скрипке, и тоже все напрасно. Обе мы занимались в балетной студии. Обе мы брали уроки актерского мастерства. Сейчас я снова вернулась к фортепьяно, а Миранда, до того как с ней случилось это несчастье, баловалась в Гринвич-Виллидж обжигом керамики и ювелирным ремеслом — все-таки занятие. Нам нужно поступать в университет, но ведь это отсрочит приход нашей «славы» на четыре года. Я все еще мечтаю увидеть когда-нибудь афиши, возвещающие о моем первом сольном концерте, о моем скромном, но блистательном дебюте… но сейчас, в этой душной, затхлой квартире без кондиционеров, я сажаю одну ошибку за другой, я забываю пятьсот раз игранную вещь. Ноты не слова, которые ты с такой легкостью запоминаешь, мама. Я ничего не могу запомнить. Ноты не подчиняются мне, как тебе подчиняются слова, по которым ты скользишь, точно богиня по волнам.
— Стоп. Начните еще раз отсюда.
Я останавливаюсь. Начинаю еще раз.
— Это очень… как это… суетливо — у вас есть такое слово «суетливо», да? Будто мышка бегает… это неправильно, это очень нервно слушать.
— Урок кончается. Я свободна, а времени всего три часа дня. Джонни еще не ушла, убирает квартиру. Я оставила ей твой бархатный костюм отнести в чистку, ты о нем забыла. Я бреду домой. Вот ресторан, в который ты тогда входила… стройка… удары пневматического молота отдаются у меня в мозгу… какое мучение весь этот шум, эти люди… В витрине антикварного магазина я вижу свое отражение: бледное, нежное лицо, нежное, как тело живущего в раковине моллюска. Бр-р, какие омерзительные существа живут иногда в раковинах! Я должна позвонить тебе, мама, вызвать тебя домой. Должна позвонить в полицию. Разыскать людей, с которыми в последнее время бывала Миранда… но даже если я и слышала их имена когда-то, сейчас мне их не вспомнить, и, значит, сделать я ничего не могу. Я беспомощна.
Из дорогого ресторана несутся запахи — чеснок, бараний жир. Я сегодня забыла поесть, после китайского рагу, которым мы вчера ужинали (его принесли в прорвавшемся пакете), у меня не было во рту ни крошки. Матери наших подруг всегда старались накормить нас, их пугала наша плоская грудь и худые ноги. Матери наших подруг всегда-всегда старались накормить и их, своих дочерей. Наверное, это естественно, чтобы матери хотелось накормить своих дочерей. Но в нашем доме почти никогда ничего не готовят. Тебе некогда. В нашей огромной безобразной кухне, по которой беспрепятственно гуляют сквозняки, можно найти лишь вчерашнюю кашу из концентратов, прокисшее молоко, подгоревшие гренки, — мы соскребаем с них черноту прямо в раковину. При всех твоих миллионах мы никогда не могли купить приличного тостера. Тебе некогда подумать о новом холодильнике, о новой плите, мы живем в нашем продуваемом ветрами аристократическом жилище среди старого, безобразного хлама, и это дает нам право обмениваться горестно-сочувственными репликам с женами миллионеров, с которыми мы встречаемся в судорожно дергающемся лифте, жаловаться на владельца дома, качать головой. Бедные жители Нью-Йорка, жертвы вечных домовладельцев, мы так беспомощны в наших норковых и леопардовых манто, мы придавлены прокопченным небом, оглушены воем сирен… «Больше я нигде не могу жить», — всегда говорила ты о нашей квартире своим звучным, властным голосом. Никто тебе не возражал.
Я бреду домой. До дому пятнадцать кварталов. День очень жаркий, душный. Меня подташнивает от плывущих по улице запахов еды, бензина. Возле входа в парк продают с лотка бутерброды с горячими сосисками. Жареные кукурузные зерна. Мороженое в шоколаде. При виде орехов, которыми мороженое посыпано сверху, меня охватывает острый приступ голода и тошноты, и я с гневом думаю: «Почему ты меня не кормишь? Почему ты уехала, не покормив меня?» И вдруг вспоминаю то утро в Аспене, завтрак в просторном, полном воздуха и солнечного света ресторане высоко в горах. С нами Питер, мы прилетели сюда вчетвером на субботу и воскресенье покататься на лыжах. В то утро я узнала, что ты представляешь собой как женщина, мама. Перед тобой стояло яйцо всмятку, ты доставала желток кусочком поджаренного хлеба и одновременно разделывалась с Питером. Заранее ты решила расстаться с ним или тебя осенило только сейчас? Не знаю, ты вышвырнула его вон, и все. А мы-то с Мирандой надеялись, что Питер станет твоим следующим мужем, твоим последним мужем, мужем навсегда. Мы его обожали. И вдруг:
— Я, пожалуй, не буду кататься на лыжах. Я займусь кроссвордами. Мне сегодня не хочется выходить. Возьми с собой девочек, Питер, и ради бога не висни на мне… не выношу, когда ко мне прикасаются. — В твоих глазах сверкнуло так поразившее нас бешенство, и ты начала шептать Питеру, не обращая на нас внимания: — Я не выношу тебя! Все, конец, уходи! Не прерывай меня, возвращайся домой! Возвращайся к жене. Я сегодня буду решать кроссворды. Мне нужно привести свои мысли в порядок. Я не могу сейчас с тобой разговаривать, мне некогда, через десять минут я должна звонить… Ладно, я скажу тебе все! Я с тобой ничего не чувствую. Ты знаешь, о чем я говорю. Ты меня не удовлетворяешь. Я старалась, но ничего не вышло, полное фиаско, давай все это забудем… и вообще, если хочешь знать правду, мужчины меня мало интересуют, это моя тайна, мое фиаско, о котором никто не знает… Почему женщины влюбляются в мужчин, не понимаю. Наверное, это прививается культурой. Детерминизм культуры. Я читала, что культура и наследственность — основные детерминанты женщин. Но я ничего не могу поделать — я с мужчинами почти ничего не чувствую. И никогда не чувствовала. Может быть, я прилагаю недостаточно усилий, может быть, женщина должна вся на этом сосредоточиться — не знаю, лично мне некогда. У меня слишком много других забот. Может быть, женщины, которым больше нечего делать, и способны лежать в объятиях мужчин часами и забывать обо всем на свете, а я актриса, я посвятила себя сцене, мое время расписано по минутам, у меня другие заботы, и я не собираюсь ни у кого просить прощения, что я такая, а не иная…
Ты сказала все это однажды утром, за завтраком.
Твой трудовой день кончился. Он был нелегкий, этот день. Тебя ждет ванна, потом коктейли, потом обед. Декорации меняются, меняется музыкальное сопровождение. Ты стоишь босиком в своем номере. На тебе плотно обтягивающее желтое шелковое платье. Ты на несколько минут осталась одна. Ты включаешь телевизор — здесь, в нашей квартире, я тоже включаю телевизор, и обе мы, слегка волнуясь, ждем передачи новостей. Реклама, которую смотришь ты, демонстрирует автомобиль новой марки — «скорпион», он мчится, бешено кренясь, по песчаным дюнам, за рулем сидит очаровательная блондинка с длинными развевающимися волосами; реклама, которую смотрю я, демонстрирует шампунь, девушка моет им волосы, и ее покрытая сверкающей мыльной пеной голова делается похожей на зловещую голову Медузы. Мы ждем, когда начнется передача новостей. В Южной Калифорнии небольшое землетрясение. У нас, в Нью-Йорке, беспорядки на улицах Гарлема. Начало работу внеочередное заседание сессии ООН. У губернатора одного из штатов на Среднем Западе похитили трехлетнюю дочь. И вдруг ты в испуге выключаешь телевизор. Чего ты испугалась?.. Я, точно загипнотизированная, смотрю снятую сегодня хронику: после аварии в энергосети из метро выводят оцепеневших от пережитого ужаса людей. На их лицах печать мудрости: они постигли страх, им приоткрылась тайна города, в котором они живут.