Гончаров без глянца
Шрифт:
Притом жизнь ее, за исключением неизбежных человеческих слабостей, так была прекрасна, дело ее так было строго выполнено, как она умела и могла, что я после первых невольных горячих слез смотрю покойно, с некоторой отрадой на тихий конец ее жизни и горжусь, благодарю Бога за то, что имел подобную мать. Ни о чем и ни о ком у меня мысль так не светла, воспоминание так не свято, как о ней.
Крестный Николай Николаевич Трегубов
Гавриил Никитич Потанин:
Иван Александрович <…> рано лишился отца <…>. Но эту тяжелую потерю вполне заменил Гончарову крестный отец всех четырех детей, Николай Николаевич Трегубов, отставной моряк.
Николай Николаевич, постоялец в доме Гончарова, друг старика, был принят в семье как родной. Холостяк, он любил детей, которые, в свою очередь, были привязаны к нему искренно. По смерти Александра Ивановича
Гавриил Никитич Потанин:
«У кумушки моей, — говорил [Николай Николаевич], — была четверка детей; мы разделили их поровну: ей парочку девчат, мне пару ребят. С пелен я принял их на себя и сам учил грамоте с аза. Коля и Ваня были умные детки, с головой. Только Коля был какой-то сонный: не поймешь, бывало, что с ним такое, — вечно рассеян; слушает — не слышит; скажешь что — не поймет; рассказывать начнет — переврет; так и махнешь рукой. Одно в нем было удивительно: огромная память. Сколько стихотворений он знал в детстве и, представьте, все отлично Декламировал. А Ваня мой не такой, — этот не заснет, нет! Этот был мальчик живой, огонь. Бывало, как начнешь рассказывать что-нибудь из моих скитаний по белу свету, так он, кажется, в глаза готов впрыгнуть, так внимательно все слушает, да еще надоедает: «Крестный, скажи еще» Так, бывало, и пройдет весь день с ним в болтовне. Лет шести, верно, я выучил его грамоте, а уж и не рад, как он начал читать. Вообразите, милый Гаврила Никитич, такой-то клопик заползает ко мне в библиотеку и торчит там до тех пор, пока насильно его вытащат есть или пить. Бывало, пойдешь полюбопытствовать, не заснул ли там мой сынок, — куда-с!.. Заглянешь в книжку к нему — точит какое-нибудь путешествие… И тут же начнет лепетать: живо расскажет, что ему особенно понравилось. Больше всего любил он морские путешествия: об них он всегда азартно мне рассказывал. Бывало, восторженный, бежит с Волги и кричит с улицы: «Крестный, я море видел! Ах, какая там большая, светлая вода прыгает на солнце! Какие большие корабли с парусами!» — «Какое море твоя Волга! Ты теперь понять еще не можешь, какое большое бывает море», — ответишь ему. Так что вы думаете? Он целый день после того покою мне не даст: скажи да скажи, какой длины море бывает! А что я скажу ему, положим, о Великом океане, когда человечек еще понятия не имеет, что такое аршин или вершок? А как скажешь ему, бывало, на ребячьи восторги его: «Ах, Ваня Ваня, если б ты сделал со временем хоть одну морскую кампанию, то-то порадовал бы меня, старика», — так он ничего мне на это не ответит, задумается глубоко и молчит… Ох, что-то он теперь поделывает в своем казенном Питере? Долго от него нет вестей. В чернилах, я думаю, купается вместо моря?» Старик над этим вопросом задумывается надолго, и после того от него не услышишь уже ничего.
Брат Николай Александрович
Александр Николаевич Гончаров:
Отец был психически больной человек. Он имел вид чисто провинциального чиновника, рано обрюзгший, мало занимавшийся собой. Дома он всегда был в халате, а для выхода у него были черный сюртук, манишки и воротнички и какой-то шелковый твердый галстук и цилиндр. Все это имело вид бедный и далеко не изящный.
Хотя отец и кончил курс в московском университете, но высшее образование как-то не оставило на нем следов. Прямо из университета он прибыл в Симбирск, послужил, кажется, некоторое время в канцелярии губернатора, а потом перешел в гимназию, где и застрял до конца жизни.
Человек он был тихий, боявшийся начальства, а тем более высших властей; уважал он всех, начиная с выпивавшего директора, с глупого инспектора, и кончая бойким жандармским инспектором.
Дома он засиживался до глубокой ночи за исправлением ученических тетрадей. Часто перед двумя сальными нагоревшими свечами сидел он целыми часами и громко разговаривал сам с собой. Бьется, бывало, два часа; в комнату входит наша няня, Ольга Кондратьевна, и говорит: «Пора, батюшка, ложиться спать, вторые петухи давно пропели, а вам завтра утречком надо идти в гимназию; того и гляди, дилехтор, как запоздаете, пришлет за вами сторожа».
Няня тушила свечи, а отец долго молится, и затем, улегшись, — вспоминая разговор с Крупенским или Вишневским, — громко бранит директора, инспектора и учителей, критикуя их действия. <…>
Он был постоянно задумчив. Иногда, во время разговора с нами, у него как-то вдруг глаза мутились, делались мало подвижными, и он начинал в полголоса говорить сам с собой. Временами он жаловался на мать, бранил начальство, цитировал Гете или Шекспира, спорил, сам себе давая реплики, — это тянулось целыми часами, иногда в продолжение всей ночи. Это «бормотание», как называли в семье это состояние отца, часто усиливалось, благодаря самому незначительному нервному расстройству или неудачам и неприятностям.
Каков он был в качестве учителя? — Знал он много, но преподавать не умел, да и не мог, постоянно находясь в полузабытье, в каком-то полусонном состоянии. Бывшие его ученики, впрочем, говорили мне впоследствии, что, благодаря ему, они стали читать. Некоторым из них он давал уроки французского и английского языков, которые знал в совершенстве. Чтобы познакомить меня с Шекспиром, когда мне было лет семнадцать, он брал подлинник и переводил прямо a livre ouvert [11] на французский язык, и все шло без сучка и задоринки. Впоследствии он писал мне немецкие письма, которые были превосходны и безукоризненны в стилистическом отношении. Он часто бывал у А. М. Языкова, человека высокообразованного, и находил большое удовольствие беседовать с ним о… Боссюэте, Корнеле или Расине. Из русских писателей он часто на память цитировал Жуковского, Пушкина, Батюшкова и даже Державина; он превосходно читал басни Крылова и знал их все наизусть. Повторяю: отец знал много, но все его знания оставались мертвым капиталом: он не делала из них никаких обобщений, никаких выводов.
11
С листа (фр.).
Отец давал уроки в младших классах гимназии. Но это было не преподавание, а какое-то укрощение зверей. Мальчики кричали, грызли орехи, бросали чертиков в потолок, свистели и ревели; а отец бросался то к одному, то к другому и вытаскивал со скамеек самых неловких, драл их за волосы или за уши, ставил на колени или давал по две, по три пощечины <…>.
Отец отличался изумительной подозрительностью. Иногда он производил дома настоящие обыски, расспрашивал няню, заглядывал на чердак и, утомленный, ложился отдыхать.
Трудно сказать, любил ли он кого-либо. Изредка ему приходило в голову, что мы с братом — шалуны и дурные мальчики. Тогда он призывал которого-нибудь из нас к себе и приказывал нашему лакею, Лукьяну, высечь меня или — чаще — брата; а потом все, втроем, шли в церковь, ко всенощной (так как секли нас — и секли жестоко — обыкновенно по субботам). <…>
В городе отца любили за его тихий характер и благочестие. <…>
Иван Александрович Гончаров. Из письма Н. А. Гончарову. Петербург, 30 июня (12 июля) 1858 года:
Вчера я получил твое письмо, любезнейший брат Николай Александрович, и отчасти не разобрал его, а на то, что разобрал, спешу отвечать. Опять-таки скажу, что мне вовсе непонятно твое смущение, когда тебе другие говорят, что вот-де с вашим братом сделалось то или другое, чего ты не знаешь. Чего тебе тут краснеть, когда у тебя готов простой ответ? Мы, дескать, не ведем переписки, перекинемся в год двумя письмами, живем розно, не видимся по десяткам лет и оттого отвыкли, да притом же и ленивы оба, или на меня можешь сказать — я ленив: вот и все. Никто не станет подозревать никакой вражды. Не будем же смотреть на других, что скажут, и будем делать, как делали. Впрочем, я всегда пишу к Анне Алекс<андровне> с просьбой передать известие и тебе: зачем же непременно нужно, чтоб и тебе особо писать? Двойной труд по пустякам.