Гончаров без глянца
Шрифт:
И точно была республика: над нами не было никакого авторитета, кроме авторитета науки и ее преподавателей. Начальства как будто никакого не было, — но оно, конечно, было, только мы имели о нем какое-то отвлеченное, умозрительное понятие: знали о нем, можно сказать, по слухам. Был ректор, был попечитель, может быть, даже и инспектор (кажется, был), но мы его никогда не видали. Если я не ошибаюсь, он заведывал казенными студентами, имевшими квартиры и стол в университете. Тогда никаких стипендий не было, и многие бедные студенты принимаемы были на казенный счет. Прочие же небогатые, раскиданные по разным углам Москвы, содержали себя, как знали и как могли, никаких пособий от университета не получали. Казенных студентов было, кажется, если не ошибаюсь, около ста человек. <…>
Это, может быть,
Не было никакой платы с студентов; правительство помогало только, как выше сказано, бедным студентам тем, что давало им квартиру и стол. Стипендий никаких не было. Студенты приходили на лекцию и уходили, как посторонние друг другу лица. Никто не заботился о том, что тот или другой делает дома, чем он живет, чем особенно занимается.
Поэтому у нас не было никаких сходок, никаких сборов в пользу неимущих слушателей и, следовательно, никакой студенческой кассы. Все студенты делились на группы близких между собою товарищей: иногда прежних соучеников в школе или случайных знакомых, иногда просто соседей на университетской скамье.
Я здесь упомянул о группе Станкевича, Строева и других; потом была группа казенных студентов, семинаристов и много других, мелких кружков. Эти группы не сливались между собою, ничто не связывало их друг с другом. Каждая группа имела свой центр; члены ее собирались между собою, вместе вели записки лекций, вместе читали книги, готовились к экзаменам — и, конечно, часто вместе проводили время вне университета.
Студенты были раскиданы по всей обширной Москве, сходились — кто пешком, кто в экипаже — на лекции. Ничто не отвлекало от занятий тех, кто хотел заниматься, потому что других обязательных занятий, кроме лекций, не было. Никаких балов, концертов, спектаклей в пользу неимущих слушателей не давалось; не было сходок, студенты не являлись в роли устроителей и распорядителей означенных увеселений, также не несли на себе забот решать вопрос о пособиях наиболее нуждающимся товарищам и заведывать кассами.
Все было патриархально и просто: ходили в университет, как к источнику за водой, запасались знанием, кто как мог — и, кончив свои годы, расходились.
Гавриил Никитич Потанин:
Курс университета продолжался тогда три года, и Гончаров кончил его блистательно. Какой-то странный критик опровергает успехи Гончарова и говорит положительно, что при таком составе профессоров филологического факультета, какой был тогда в Московском университете, Гончаров ничего не вынес из университетского курса. Но это совершенно неправда! Гончаров слушал известных профессоров: Снегирева, Шевырева, историка Погодина, словесника Давыдова, — неужели эти знаменитости того времени не могли ничего дельного передать Гончарову? Напротив, сам Гончаров о них отзывается иначе. Вот что по окончании курса он пишет товарищу, другу: «Хотя университетский курс теперь для меня кончен, но влияние университета не кончится никогда. Потеряв из виду вас, товарищи-словесники, я не забываю указаний наших профессоров. И теперь на службе изучаю иностранные литературы именно по тому методу и по тем указаниям, которые передали нам наши любимые профессора».
Нечего добавлять, что эти три года студенческой жизни были для Ивана Александровича самые счастливые!
Одоление Петербурга
Михаил Викторович Кирмалов:
В начале своей жизни в Петербурге Иван Александрович испытывал недостаток в средствах и как пример рассказывал, что, идя весной, в мае, в Летний сад на свидание с одной дамой, должен был надеть ватное пальто, ибо летнего не было…
Гавриил Никитич Потанин:
В эти годы он так въелся в службу, что даже редко писал к своим. По рассказам брата, Иван Александрович был принят в доме Майкова, старика художника, там он учил детей (Аполлона, будущего поэта), там он занимался живописью и впервые попробовал свой литературный талант. Друг дома, молодой Солоницын, затеял издавать домашний, писаный «журнал» и в сотрудники пригласил Ивана Александровича. Гончаров в журнале Солоницына написал два первые рассказа.
Аполлон Николаевич Майков (1821–1897), поэт, близкий друг Гончарова. Из письма В. А. и А. А. Майковым. 17 (29) или 18 (30) сентября 1891:
Невольно перешел к вопросу, чем я обязан Гончарову — и припомнил его уроки. Гораздо уже позже понял я то раздвоение, которое было в его понятиях о литературе, когда он нам преподавал. Это было ведь в 1834, 35, 36-м годах. Гончаров тогда был питомец Пушкинской эпохи, но Пушкин еще не имел того значения в истории словесности нашей, как после смерти своей, и на кафедрах еще царили классики. Специальною обязанностью Гончарова было приготовить меня к университетскому вступительному экзамену, и потому он должен был познакомить меня не с текущей, пушкинской литературой и эстетикой, а с классической эпохой. Очевидно, он исполнял это как бы против себя, как бы насилуя себя, между тем на меня, я помню, те образцы, которые он читал, а мы учили наизусть, производили пленительное впечатление. У нас тогда была и хрестоматия (Греча), в которую чуть-чуть вошел Пушкин, кажется, только отрывки из «Руслана и Людмилы», а все были Державин, Ломоносов, Батюшков, Озеров, Мерзляков, Шаховской и пр. <…> Пушкина оценил позже, уж в Университете, и прямо Пушкина последней эпохи, а не романтической. Знаете что: это старая хрестоматия, может быть, и смешна теперь, но сравнительно с теми, которые были у вас в руках, сии последние кажутся ужасно жидки! Впрочем, и там в «легком роде» ужасно много вздору, a lа Карамзин стихи, особенно любовные. Женщину, как идеал — поставил Пушкин, и поставил ее выше всех европ<ейских> поэтов, — «благоговея богомольно перед святыней красоты»; но Пушкин тогда был «текущая литература», и об ней в учебных заведениях, как и теперь, говорить и спрашивать не полагалось. Поэтому и Гончаров с нами ее не касался.
Иван Александрович Гончаров. В записи А. Ф. Кони:
Пушкина я увидал впервые в Москве, в церкви Никитского монастыря. Я только что начинал вчитываться в него и смотрел на него более с любопытством, чем с другим чувством. Через несколько лет, живя в Петербурге, я встретил его у Смирдина, книгопродавца. Он говорил с ним серьезно, не улыбаясь, с деловым видом. Лицо его — матовое, суженное книзу, с русыми бакенами и обильными кудрями волос — врезалось в мою память и доказало мне впоследствии, как верно изобразил его Кипренский на известном портрете. Пушкин был в это время для молодежи все: все ее упования, сокровенные чувства, чистейшие побуждения, все гармонические струны души, вся поэзия мыслей и ощущений — все сводилось к нему, все исходило от него…
Я помню известие о его кончине. Я был маленьким чиновником-«переводчиком» при министерстве финансов. Работы было немного, и я для себя, без всяких целей, писал, сочинял, переводил, изучал поэтов и эстетиков. Особенно меня интересовал Винкельман. Но надо всем господствовал он. И в моей скромной чиновничьей комнате, на полочке, на первом месте стояли его сочинения, где все было изучено, где всякая строчка была прочувствована, продумана… И вдруг пришли и сказали, что он убит, что его более нет… Это было в департаменте. Я вышел в коридор и горько-горько, не владея собой, отвернувшись к стенке и закрывая лицо руками, заплакал… Тоска ножом резала сердце, и слезы лились в то время, когда все еще не хотелось верить, что его уже нет, что Пушкина нет! Я не мог понять, чтобы тот, пред кем я склонял мысленно колени, лежал бездыханен. И я плакал горько и неутешно, как плачут по получении известия о смерти любимой женщины… Нет, это неверно — о смерти матери. Да! Матери!.. Через три дня появился портрет Пушкина с надписью: «Погас огонь на алтаре», но цензура и полиция поспешила его запретить и уничтожить…