Гончая. Гончая против Гончей
Шрифт:
Очевидно, Хаджикостов был до смешного честным человеком, но я не мог его представить себе на переговорах с представителями иностранных фирм, где, кроме познаний о качестве древесных материалов, требовались элементарная воспитанность, гибкий ум, светские манеры и умение оценивать данную ситуацию. Со своими короткими усиками, розовой рубашкой и безвкусным костюмом в серебристую полоску Хаджикостов рядом с элегантным и словоохотливым Пранге, наверное, казался карикатурным.
С тех пор как я взялся за это проклятое дело, язва желудка заставляет чувствовать себя неуютно. Боли изо дня в день усиливаются, а это говорит о том, что я слишком нервничаю.
— Я вас
Хаджикостов посмотрел на меня с вымученным обожанием, достал носовой платок, тщательно высморкался, обтер мясистые губы и плаксиво произнес:
— Клянусь вам, товарищ Евтимов… я, поймите… я бы никого не смог убить!
— Благодарю вас, — сказал я сухо.
— Если я смогу быть вам полезен, то я снова… Не правда ли?
— Мне больше не придется вас вызывать. Давайте вашу повестку, я ее подпишу.
Я вернулся домой в душевном смятении. Прошелся пешком по весеннему, умытому дождями городу и чувствовал себя обновленным, но в то же время сознавал, что следствие по делу Искренова начинается только сейчас.
Лампочка на лестничной площадке перегорела, пришлось терпеливо открывать три замка, с помощью которых жена забаррикадировала наше жилище. Мария была убеждена, что моя профессия опасна и что в один прекрасный день кто-то из удальцов, которых я водворял в тюрьму, пожелает тайком со мной встретиться, чтобы сполна расплатиться за то удовольствие, с которым я посадил его за решетку. Мария панически боялась бывших преступников и медведей над Железницей. Она смелая женщина, с характером, однако душевная твердость, подобно прочным и вместе с тем хрупким предметам, легко разрушается.
Из квартиры доносился знакомый приятный запах чистоты, опрятности и уюта, вымытого кафеля и подсыхающей мастики, обветшалой мебели и еды, сдобренной разными приправами. Я с наслаждением втянул в себя этот аромат, который возвращал меня к привычному уюту и спокойствию; но тут мое обоняние уловило стойкий запах валерьянки. Когда Мария чем-то расстроена, она принимает валерьянку, она никогда не пользуется валерьяновыми таблетками, а покупает настойку и принимает по двадцать капель с кусочком сахара. Это целый ритуал, вот почему я отождествляю валерьянку с приближающимся несчастьем.
Я почувствовал себя обделенным судьбой и всерьез обиженным своей собственной жизнью. Мною овладело недоброе предчувствие, оно было холодно как лед. Я снял плащ, закурил сигарету, и мне ничего не оставалось, кроме как войти в гостиную. Там царил полумрак, плюшевые шторы были плотно задернуты, будто оберегали какую-то тайну. Дочь свернулась калачиком на кушетке; она с детства привыкла так спать, сжавшись в комок, как эмбрион. Вера плакала, ее лицо было мокрым и искаженным горем. Жена примостилась рядом в кресле, она скрестила на груди руки и не отрываясь смотрела прямо перед собой.
Никто не обратил на меня внимания, казалось, будто я смотрю немой фильм. При мысли, что неожиданно может войти Элли, меня охватила паника. Мне было семь лет, когда я впервые увидел заплаканную мать, и это запечатлелось на всю жизнь в моей памяти. Отец ее бил. Он потерял кисть левой руки, и его столярная мастерская торчала во дворе, необитаемая и зловещая, служившая прибежищем для крыс и бездомных кошек. Отец стал пить. Я слышал, как кричит мать, вбежал в комнату и увидел ее стоящей на коленях перед иконой. В ту минуту я возненавидел насилие; в тот вечер,
— Я поджарила тебе яичницу, — тихо сказала жена, — иди ешь!
— Где ребенок?
— У соседей.
Я придвинул к себе кресло и сел рядом с Верой. В душе у меня было пусто, как в церкви.
— Что случилось? Мне что, собрать свои вещи и перебраться в гостиницу?
— Вера получила повестку в суд. Этот шалопай, твой зять, подал заявление на развод.
— Почему мой? И твой тоже. К тому же мы знали, что это когда-нибудь случится…
— Знали, — вздохнула Мария, — но случилось это сегодня.
В ее словах отсутствовала логика, и все же она была права. Какой бы абсурдной ни казалась надежда, она укрепляет наш дух. Пока непоправимое не свершилось, мысли о неминуемой беде — это еще не беда, иначе мы, люди, думали бы только о смерти. Сейчас разрыв Веры с мужем предстал как факт, и нам было тяжело это сознавать. Вера просто убита — она давно разочаровалась в Симеоне, но чувство оскорбленного достоинства, сознание того, что ею пренебрег человек, который многим обязан ее любви, не давали ей покоя.
Мне казалось, что на диване плачет моя внучка или маленькая Вера, двадцать лет назад. Она обычно сворачивалась так в клубок, когда получала в школе четверку: Вера была амбициозным и самоотверженным ребенком, такой она осталась и в браке с Симеоном. Я не мог понять их вечного конфликта: они ругались постоянно и ожесточенно, порой я думал, что их споры своего рода допинг и что они оба, подобно мазохистам, получают от этого какое-то удовлетворение. Им нужно было выплеснуть свое раздражение, чтобы тем самым вернуть душевное равновесие. Да, но, как сказал тот друг, психиатр, при наркомании прежние дозы уже не спасают. Их взаимные упреки уже не имели смысла, поскольку они повторялись. Супругам не удавалось найти выхода собственным чувствам, и тогда пришла пора действий. Симеон стал задерживаться, возвращался пьяным, принося с собой тепло чужого дома; Вера ждала его до полуночи, я просто чувствовал ее бессонницу и бдение над несуществующим домашним очагом. Я представлял себе ее болезненное смирение и тоску одинокой женщины, а также ее стиснутые губы и те обвинения, которые она с наслаждением придумывала до глубокой ночи. Должно быть, ее слова походили на увесистые булыжники, которые она швыряла в мужа с остервенением и злобой, как только он появлялся на пороге.
Я знаю, что Вера любила Симеона, но ее раздражала его удивительная беспечность, та легкость, с которой он преодолевал трудности в жизни; ее, наверное, раздражало в нем все: то, что он небритый, что допоздна спит, что в душе презирает вязаные салфеточки моей жены, тяжелую старомодную мебель, к которой мы привыкли, шлепанцы перед каждой из комнат и нашу чиновничью привычку вставать в шесть часов утра. Симеон не любил праздники, потому что их приходилось встречать вместе с нами. На Новый год, на Первое мая и Девятое сентября он напивался, на его лице играла саркастическая ухмылка, а моя жена с видом оскорбленной матери одаривала его молчаливым презрением. Однажды он сказал нечто такое, что привело меня в ужас. Я вернулся с ночного дежурства. Симеон пил всю ночь в гостиной, вытянувшись в кресле перед невыключенным телевизором, загипнотизированный ярким потрескивающим экраном, с бегающими по нему черными полосами и точками, которые, казалось, означали зов высшего разума и далеких обитаемых планет. «Вы верите, что ваша дочь несчастна, — сказал он тихо. — Именно поэтому я не могу вам простить и не прощу никогда!»