Гонфалоньер справедливости
Шрифт:
А южный ветер навевает смелость.
Я шел, бродил и не писал дневник,
А в голове крутилось и вертелось
От множества революционных книг.
(Заметьте эти два начальных А в двух стихах одного катрена! Неужели поэту — не мешало?)
И я готов был встать за это грудью,
И я поверить не умел никак,
Когда
Нам говорили речи о врагах…
Романтика, растоптанная ими,
Знамена запыленные — кругом…
И я бродил в акациях, как в дыме,
И мне тогда хотелось быть врагом.
Какой выпад! И когда? В 1944-м! Он и стал врагом. Поначалу — еще не советской власти, она в принципе казалась правильной, даже безупречной, а ее «насквозь неискреннему» извратителю, «сытенькому» чиновнику, поправшему романтику революции. Коржавин верит, что вся беда — в нем: «Он спрятался за знаменами красными, а трогать эти знамена — нельзя!» Коржавин — рефлектирующий бунтовщик, задумчивый карбонарий: «А может, пойти и поднять восстание? Но против кого его поднимать?»
К тому же он — патриот.
(…) Мы родились в большой стране, в России,
В запутанной, но правильной стране.
И знали, разобраться не умея
И путаясь во множестве вещей,
Что все пути вперед лишь только с нею,
А без нее их нету вообще.
Это — 1945-й, год победы. Коржавину двадцать. Казалось бы, уж в этих-то стихах он — со всеми, дудит в общую дуду. Но это не так.
Сейчас прочно забыто, что к 1943 году, под влиянием военных успехов, завершилась идеологическая линька, начатая в 1930-е: интернационализм большевиков вдруг разом уступил место русскому шовинизму. Не СССР, а Россия стала «лучше всех», как в песне поётся, и не благодаря самому передовому общественному строю, а — изначально, с первых шагов своей истории. Началось до войны: фильм «Александр Невский» Эйзенштейна (1938), где главная тема — скрытые враги, уже был насквозь шовинистическим (иные говорят: почти фашистским). А лакмусовая бумажка времени — стихотворение Симонова (урожд. Кирилла Симоняна) осени 1941-го «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…». Там всё об этом: «русская околица», «русские могилы», «русские обычаи», «русская земля», «по-русски рубаху рванув на груди», «русская мать». В одном стихотворении — восемь русских. А вот концовка: «Я всё-таки горд был за самую милую, За горькую землю, где я родился, За то, что на ней умереть мне завещано, Что русская мать нас на свет родила, Что, в бой провожая нас, русская женщина По-русски три раза меня обняла…» Каково это было слушать воинам-татарам или воинам-армянам, отступавшим по тем же дорогам Смоленщины? (Заметьте, к слову, как неправильное ударение в этом амфибрахии Симонова невзначай высмеивает стихотворца: вместо нас русская приходится читать насру скуя.)
Еще живы люди, которые были потрясены этим националистическим перерождением большевизма. Оно оказалось глубоким; готовилось долго; в России нашло полное понимание в массах.
Коржавин (родившийся не в России, а на Украине) был подхвачен общим потоком, но почти сразу начал из него выгребать. В 1945-м уже нельзя было без риска сказать про Россию: «запутанная страна». «Правильная страна» — тоже никуда не годилось; сознание, что она — лучшая, мессианская, что она спасла или вот-вот спасет, предназначена спасти мир, висело в воздухе (в сознании иных — застряло навсегда). На тех, кто в этом сомневался, в 1945-м писали доносы. Конечно, сейчас мы горько усмехнемся: есть, значит, неправильные страны; с еще большей горечью прочтем (с нашим-то опытом!), что «все пути вперед лишь только с нею, а без нее их нету вообще». «Пути вперед» оказались — к путинской России, к денежному мешку и коррупции, к валюте и Малюте, к несвободе уже не во имя справедливости, а прямо и неприкрыто — ради власти, ради эксплуатации человека человеком. А «нету вообще» сегодня невольно так читается: в других странах живут люди непутевые — и даже не совсем люди. Но не забудем: автору — всего двадцать, а на дворе — 1945-й. Опять — дивная смелость, вызов, самостоятельное осмысление происходящего.
В 1945-м Коржавин поступил в московский литературный институт (где, говорил Солоухин, считался одним из самых способных студентов); в 1947-м он был арестован, сидел на Лубянке, находился в ссылке до 1952-го, затем амнистирован, реабилитирован, в 1959-м окончил литературный институт, в 1963-м был принят в союз писателей и выпустил книгу стихов. По-настоящему начал публиковаться с 1961-го.
ПРОРОК
Послесталинская оттепель обманула. К концу 1950-х всё яснее становится, что «советская власть неисправима, неизлечима» (Аркадий Белинков), что она в принципе порочна. «Единственно правильное учение» на глазах превращалось в утопию. Вторжение в Чехословакию поставило последнюю точку. Все, кто способен был понять, поняли.
Но это — потом. А в 1953-м, и особенно после хрущевского съезда (1956) люди верили. Еще бы! Происходило невероятное: из лагерей стали возвращаться. Вернувшихся — принимали в общество, восстанавливали, реабилитировали. Вчерашние узники сами едва верили этому. (Лучший пример — Заболоцкий, словно росой умывшийся просто от возможности жить на воле, писать и публиковаться.) Палачи забеспокоились. Фадеев пустил себе пулю в лоб (как вскоре выяснилось, зря; поторопился.) Весенний воздух будоражил, окрылял. Люди стали делиться своими мыслями, обсуждать, надеяться. Нарождалось общественное мнение. Делало первые шаги диссидентство. И — поднял голову самиздат.
Тут всем стало ясно, что Коржавин — пророк. Разве не произнес он страшных истин еще в начале 1940-х? Разве не приучал вдумываться, вглядываться, сомневаться?
Вчерашний ссыльный, еще не член союза писателей, оказывается на гребне волны. О нем говорят, его стихи переписывают от руки (пишущих машинок у частных лиц еще почти нет). Его слава становится всемосковской, а главное — народной, несанкционированной, настоящей. И киевлянин полюбил Москву ответной любовью; полюбил этот город, главной исторической характеристикой которого было и остается самодовольство; поверил, что Москва и есть Россия.
Библейский пророк — не ясновидящий, он не предсказывает будущего, а зовет народ к нравственному очищению. Именно это и делает Коржавин. Теперь уже все знали: марксистские вожди — не святые, они ошибаются, бывают властолюбивы, творят несправедливости и жестокости (да-да, это знание было важным шагом вперед!). Но противостоять гнету, опиравшемуся на сияющую правду, на безупречную и незыблемую теорию, и тогда решались немногие. Коржавин — не мог не противостоять: любая несправедливость взрывала его изнутри. Он становится совестью России, — не в одиночку, нет, а в числе немногих самых отважных, самых жертвенных (разумеется, из числа тех, кто был заметен; как быть совестью, если тебя не слышат?). При этом диссидентство как движение его ничуть не привлекает. Он просто «не может молчать».