Гонг торговца фарфором
Шрифт:
Жена пошла к мужу и сказала: «Наша овца заболела».
Муж и жена побежали в сарай.
Он потрогал овцу и сказал: «Она дрожит».
«Она дрожит от холода, — сказала жена. — Что же нам теперь делать?»
«Возьмем ее в дом, поближе к печке», — сказал муж. Он привел овцу в комнату. В тепле овца перестала дрожать и поела.
«Что будем делать дальше?» — спросила жена.
«Мы должны связать ей костюм из шерсти», — отвечал муж.
«Где же мы возьмем шерсть?»
Муж молчал.
«Но откуда же?» — спросила жена.
Тогда муж снял с головы свою шапку, с шеи шарф, с рук перчатки и с ног чулки.
Жена все это снова распустила, а муж намотал из ниток клубок, он оказался большим, как футбольный мяч.
«Ах, какой же я был глупец!» — сказал муж.
— Расскажи эту историю еще раз, — просит Биргит.
— У моих родителей тоже были овцы, — говорит Хильда Вайдлих.
Все поворачиваются к ней.
— В детстве у меня волосы были еще длиннее, чем сейчас, одна из овец принимала их за сено и бегала за мной, чтобы сожрать мои локоны.
— У вас красивые волосы, — говорит Марианна фрау Вайдлих, — надо действительно быть овцой, чтобы принять их за сено.
Криста смеется.
— Я тоже любила рассказывать всякие истории моим внукам, — говорит Фрида Мюллер, — больше всего им нравится сказка о семи козочках, — она вздыхает, — но теперь они уже вышли из этого возраста.
— А я никогда не умела рассказывать сказки, — говорит Ангелика Майер, — но для Куртхен у меня всегда найдется что-нибудь вкусненькое, другое он не признает.
— Расскажи все еще раз, — говорит Биргит.
Входит сестра Гертруда, чтобы сделать ребенку укол.
— Сегодня укол немного жжет, так что крепко стисни зубки, дорогая.
Биргит кивает.
— Только сначала Петеру.
Барашек получает свой укол.
— А теперь Биргит. И ты хорошо уснешь. — Сестра Гертруда делает ей укол и спрашивает: — Больно?
Биргит не отвечает. Она закинула назад голову, на лбу образовалась морщинка.
— Готово. Было больно?
— Да.
На ресницах повисли слезинки.
— Почему ты мне раньше не ответила?
— Я же должна была стиснуть зубы.
Марианна не может уснуть. В слабых проблесках света, проникающих через застекленную часть двери, она видит профиль Биргит, изгиб лба у висков, заострившийся носик и вьющиеся волосы. Марианна тоскует по Катрин, которая теперь спит дома у дедушки с бабушкой. Ее носик — круглая пуговка между двумя круглыми розовыми щечками, рот несколько велик, а губы полноваты, но это может измениться, когда она подрастет. Марианна любит наблюдать, как рано поутру просыпается ее дитя: только одно мгновение у нее пустые глаза, новый день сразу же наполняет их своим сиянием, и вот Катрин уже сидит, перелезает через решетку, ходит по комнате, собирает свои вещи, разговаривает, поет, смеется и рвется наружу, на свободу, чтобы не упустить ни одной минуты ясного утра.
У дедушки с бабушкой ей хорошо. Но матери уже шестьдесят. И живой, неугомонный ребенок, хоть он для них большое счастье, утомляет. Возможно, он помогает заглушить тревогу. В эти дни родители будут скрывать друг от друга свой страх. Они не будут говорить об операции, но за обедом не прикоснутся к пище, а на лице отца застынет мрачное выражение.
О своем старшем сыне мать и сегодня говорит так, будто он в отъезде. Эрнст родился в 1925 году. Катрин, видимо, на него похожа. Наверное, потому родители так привязаны к внучке. Два пожилых человека, пережившие так много, вновь молодеют, когда рядом кричит малое дитя, нуждающееся в пище, пеленках, и улыбается им.
О неродившемся, который должен был появиться на свет в 1927 году, мать говорила один-единственный раз. Отец в ту пору был без работы. И чтобы спасти от голода и холода первого ребенка, они пожертвовали вторым. Эрнст рос крепким, жизнерадостным и способным юношей. Он погиб восемнадцати лет на войне, развязанной Гитлером, которого родители страстно ненавидели и с режимом которого боролись.
Отец, выпущенный на свободу после трех лет пребывания в концлагере, был еще до рождения Марианны вновь туда заключен. Марианна не думает, что она была желанным ребенком, но мать писала отцу: жизнь и ожидание твоего возвращения приобретают еще больший смысл теперь, когда я жду ребенка.
Дитер, самый младший, родился, когда матери было сорок. Она хотела сына взамен погибшего старшего и взамен другого ребенка, тогда не рожденного. Так много мужества и веры в будущее было у нее в тяжелом 1945 году. Многие товарищи по партии только после разгрома фашизма смогли обзавестись семьями. Это тоже часть истории страны: поседевшие коммунисты с еще юными детьми.
Свой четвертый день рождения Марианна праздновала в бомбоубежище. Она хорошо помнит, что тогда — редкостное событие — ела пирог с вишнями. Внезапно пирог отлетел куда-то далеко, вишни превратились в искрящиеся глаза, Марианна закричала и упала плашмя лицом вниз. Она заболела скарлатиной, от которой чуть не умерла. Месяцами ее приковывала к постели ревматическая лихорадка. Через восемнадцать лет врачи ей сказали, что порок сердца является следствием той болезни.
Обе старушки спят; одна храпит, другая тяжело вздыхает. Криста дышит равномерно. У Хильды Вайдлих скрипит кровать, больная не находит себе покоя. По потолку скользит какая-то тень. Из угла доносится высокий протяжный звук.
Марианне страшно. Ночь угрожающа, все вокруг изменилось. Словно только сейчас она поняла, что ей предстоит, и всю ее объемлет страх. Любое хирургическое вмешательство опасно, особенно операция на сердце. Почему так много врачей было против? Кто гарантирует, что я это перенесу? Жизнь не остановится, с той маленькой, ничего для мира не значащей разницей — меня больше нет. Застывшее, холодное, бесчувственное, мертвое тело. Все в мире идет по-прежнему: снег падает, море шумит, женщины развешивают белье, цветы цветут, новая книга выходит, ребенок поет, свежий хлеб ложится на полки — только не для меня. Но все эти цветы я хочу увидеть, и книгу я тоже хочу прочитать, я хочу дышать, вдыхать запахи, слышать, любить, предаваться печали. Лучше жить с больным сердцем, чем вовсе не жить. Я даже не буду знать, что умираю. Больному дают наркоз, и он уже не просыпается. Мертвого человека зарывают в землю или сжигают. В мире ежедневно умирают десятки тысяч людей. Но на этот раз буду я. Я хочу жить, безразлично как. Я могу еще отказаться. Профессор не разрешает операции, если больной боится. Тогда я смогу вернуться домой, к ребенку, к родителям, я буду чувствовать на лице тепло солнечных лучей, смеяться над Дитером, расчесывать до блеска волосы Катрин. Ведь было так много хорошего, даже в последнее время. Только бы жить, даже с болезнями и страданиями. Крупинка соли на языке, звуки флейты, солнечные блики на воде, грибы и Гарц, теплая печь, свежевыглаженная ночная сорочка, учить детей чтению, слушать музыку — пусть это продлится всего один год. Ведь в году так много часов, и если один день принесет всего три радостных события, то это более тысячи радостей в течение одного только года. Я еще хочу их испытать, я должна уйти прочь от этих инструментов и больничных запахов… Возможно, я умру не во время операции, а потом, и тогда все страдания и страшная борьба с удушьем окажутся напрасными. Завтра же рано утром я выпишусь, не дожидаясь обхода врачей.
Шорохи в углу звучат теперь еще более зловеще, глухо, подавленно. Марианна приподнимается, прикладывает руки к вискам и прислушивается. Возможно, в этой комнате кто-то умирает. Она должна позвать сестру.
Но пока Марианна ищет кнопку звонка, она догадывается: всхлипывает фрау Вайдлих, только и всего. Обессиленная, Марианна снова ложится. Нечто подобное она год назад уже пережила в терапевтическом отделении. Один трусливый больной заражает еще троих, а здесь таких больных уже двое.