Гонимые и неизгнанные
Шрифт:
Им всегда казалось, что возвращается он поздоровевшим и помолодевшим, хотя и чуть грустным.
...Его физическое тело, кажется, самым натуральным образом отделилось от него. Он видел свою полную и все же статную фигуру - она неторопливо двигалась: вы-шла из коляски, рука поправила прическу. Затем руки его стали пожимать руки братьев, лицо приблизилось к сестре для поцелуя, губы двигались и улыбались, произнося какие-то ласковые приветственные слова.
А сердце, душа - все духовное существо его было в Марьине у Фонвизиной, губы сохраняли ощущение мягкости её маленькой пухлой ручки, на лбу ещё горел прощальный её поцелуй.
"Да, я
– Готова твоя комната, Павлуша, - вдруг донесся до него ласковый голос сестры.
– Да, да, - рассеянно произнес он.
– Так прикажи сразу туда саквояж мой занесть.
– Отнесли уж, - удивилась Маша.
– Идем обедать...
Нам не дано многого узнать о П.С. Бобрищеве-Пушкине. Почти неизвестны детство, отрочество, юность. Лишь сообщенное самим Павлом Сергеевичем на следствии (далеко не полное и не подробное), знаем о службе во 2-й армии и участии в деятельности тайного Южного общества. Не более как пунктиром обозначены 30 лет его жизни в Сибири - на каторге и на поселении, и точно так же последнее девятилетие на родине. Только письма его к друзьям приоткрывают несколько внутреннюю и событийную завесу. И то немного. Письма его - этакие эпистолярные айсберги: в них скрыто много более, чем рассказано. Может быть, будущее доберется до глубин.
И только уход его - такой же многострадальный, как вся его жизнь, суждено узнать нам в подробности. Скольким людям облегчил Павел Сергеевич горестный уход из мира землян - не счесть. Только в декабрист-ском своем семействе он скрашивал последние дни и часы А.П. Барятинского и С.Г. Краснокутского, Ф.Б. Вольфа и И.И. Пущина, близкого ему сибиряка Д.И. Францева.
И теперь с ним самим, в последние его земные сроки, были друзья, а неотлучной заботливой сиделкой - его любимая, сестра, друг, мать и вечная, как он считал, в предстоящих ему мирах духовная супруга Наталья Дмитриевна. Все дни болезни и в последние минуты была с Павлом Сергеевичем и Марья Дмитриевна Францева, девочка, выросшая у него на глазах и ставшая добрым другом и ему, и Фонвизиным, и другим декабристам, которой мы из дали времен низко кланяемся, что одарила потомков записками о декабристах, в том числе и о П.С. Бобрищеве-Пушкине, о последних его минутах.
"В один из приездов к ней (Фонвизиной-Пущиной.
– Авт.) он сильно заболел; сначала думали, что скоро поправится, но болезнь день за днем увеличивалась. Медицинские средства мало помогали. Явилась какая-то особенная сухость во рту, с большим трудом он мог пропускать пищу. Болезнь быстро шла вперед. Дыхание с каждым днем становилось затруднительнее. Видимо для всех было, что жизнь его угасала. Написали в деревню к его родным, ждали ежедневно их приезда. Он и сам начинал сознавать свое положение, но желание увидеть любимую сестру и братьев отдаляло от него мысль о близости смерти.
Не видав его несколько дней, я поражена была страшной переменой, происшедшей в нем. Печать смерти видимо лежала на нем. Я осталась ночевать и ночью сидела вместе с Натальей Дмитриевной у постели почти умирающего больного; она мне тихо говорит: "Предложи ему приобщиться св. тайн, сама я боюсь ему сказать, чтобы не испугать его". Оставшись одна с больным, вижу, дыхание у него становилось затруднительнее, так что при дыхании он втягивал почти всю нижнюю часть лица в себя, прося воздуха. Мечась по кровати, страдалец восклицал:
– Что же это такое? Чем же это все кончится?
Предсмертная агония, видимо, началась у него. Зная хорошо
– Павел Сергеевич, неужели вы, будучи всегда таким преданным Господу, боитесь смерти? Сообщитесь в св. тайнах с Господом и предайтесь ему на жизнь и на смерть. Вам будет легче.
Он выслушал меня очень серьезно и, углубившись несколько в себя, отвечал тихо, но так же серьезно:
– Нет, я не боюсь смерти.
– Не послать ли за священником, чтобы он пришел с св. дарами? обрадовавшись, продолжала я.
Он, снова углубившись внутрь себя и так же тихо и серьезно ответил мне:
– Нет, я сегодня ещё предан земле.
Было ясно, что он ждал сестры с братьями, о которых часто спрашивал, не приехали ли они.
– А завтра день решительный, жизнь или смерть предстоит мне.
После этих слов он успокоился и даже как будто забылся. Пришла Наталья Дмитриевна, я передала ей наш разговор. Очнувшись, больной сам стал просить Наталью Дмитриевну:
– После ранней обедни завтра пошлите, пожалуйста, карету за священником, чтобы он обеденными св. дарами приехал приобщить меня.
К концу ночи ему стало очень дурно, страдал жестоко; но, сколько мы ни уговаривали его, не дожидаясь утра, послать за священником с запасными дарами, он не соглашался, хотя были такие тяжелые минуты, что ему самому казалось, что не доживет до утра. Однако выдержал эту борьбу страшную, говоря, что если б согласился, то это было уже с его стороны признаком маловерия. Что он хотел сказать этими словами, осталось тайной. Не было ли ему такое видение или предчувствие, что раньше утра он не умрет?
Тотчас по окончании ранней обедни приехал священник с св. дарами и прямо с чашей в руках вошел к нему. Больной с радостью встретил св. дары, исповедовался и приобщился св. тайн в полной памяти, после чаю успокоился, душевное томление прекратилось, благодарил нас, а к 12 часам дня физические его страдания стихли, дыхание делалось короче и менее мучительно, в глазах начало выражаться остолбенение, хотя видно было, что взгляд не терял ещё ни своей ясности, ни сознательности. Говорить перестал. Все мы окружили умирающего, я поддерживала рукой голову его, лежавшую на подушке. Казалось, что вот ещё один вдох, жизнь улетит, но взор, хотя остановившийся уже, не терял ещё своей выразительности. Вдруг умирающий, точно собрав последние силы, потянулся, сжав крепко глаза и губы, и на лице изобразилась такая болезненная мука, будто ему делали страшную операцию. Это продолжалось не более минуты".
...Боль будто застыла на одной мучительной ноте вот уже несколько часов. Вдруг она резко и невыразимо остро пронзила всего его, каждую клеточку, перехватила дыхание, подавила голос. Измученный страданиями тела мозг ясно и отчетливо сказал: "Ухожу". И тут боль исчезла, стало легко и просторно телу, мозгу, мыслям, которые оказались и не мыслями, а зримыми образами, картинками яркими, отчетливыми и неожиданно знакомыми до мелочей - предметов и оттенков ощущений, до звука шелестящих на летнем закатном солнце листьев тополя. Только они могут так шелестеть! Да ведь это его любимый тополь у окна детской дома, в Егнышевке! Вот и сам дом - будто искусным резцом выточенный из одной гигантской серебристой липы. И крики играющих в лапту братьев.