Гонки по вертикали. Ощупью в полдень
Шрифт:
– Да-а? – уважительно сказала она, и «да-а» получилось у нее, точно как у Шарапова. – Пожалуйста, как хотите. А вам что, так ближе?
– Нет-нет, дальше. Но приятнее. Значит, я пошел?
– Хорошо.
Я сложил стопу томов уголовного дела, перевязал ее веревочкой, взглянул в последний раз на надпись «Хранить вечно!» и вызвал звонком дежурного.
Люда-Людочка-Мила сошла с подножки троллейбуса и спросила:
– Как обстоит с материализацией миражей?
– Изумительно, – пробормотал я. – Мне очень нравится.
Она засмеялась и взяла меня под руку. И мне это было
– Куда пойдем? – спросила Люда-Людочка-Мила.
– Куда? – задумался я, лихорадочно перебирая в уме, куда бы можно было направиться нам вдвоем. – А вы есть хотите?
– Хочу, – сказала она. – И вы, по-моему, тоже хотите есть.
Я вспомнил дядьку, с которым мы пировали сегодня ночью, как он рассмотрел голодное выражение у меня на лице, и удивился, что это было меньше суток назад.
В ресторане «Арагви» было на удивление малолюдно, прохладно и пахло шашлыком и зеленью. В мраморном овальном зале на хорах наяривал оркестр, играли музыканты что-то маловразумительное. Мила, усаживаясь за стол, сказала:
– Один мой приятель говорил, что ему очень нравится здесь оркестр, потому что он никак не может определить момент, когда они кончают настраивать инструменты и начинают играть.
Я принужденно засмеялся, подумав ревниво, что так, наверное, говорил «самый-самый» мальчик.
– А мне здесь нравится, – сказал я.
Мила удивленно взглянула на меня:
– И мне здесь нравится. В этом ресторане очень вкусно готовят. Это не общепитовское учреждение, а гастрономический оазис.
Она огляделась, долго с улыбкой рассматривала стенную роспись Тоидзе.
– Мне даже картинки эти нравятся.
– Картинки серьезные. Даже улыбнуться совестно.
– Только не вздумайте сказать, что вам нравится Шагал, – погрозила пальцем Мила.
– Я его вещей не видел, – сказал я неуверенно.
Она посмотрела мне внимательно в лицо и улыбнулась:
– Слава Богу. А то все интеллигентные молодые люди сейчас обязательно беседуют с девушками о Камю, Шагале и Антониони. Малый искусствоведческий набор.
– А вам не нравится то, что они делают?
– Почему? Нравится. Я не люблю, когда об этом пространно рассуждают. И вообще я больше всего люблю сказки.
Тут я посмотрел на нее во все глаза. Она серьезно сказала:
– В сказках добро всегда сильнее мудрости.
– А разве это соперничающие силы?
Мила задумчиво провела ладонью по лицу:
– Не знаю. Человеческая мудрость сильно выросла. А доброта?
– Я думаю, рост культуры смягчает и нравы.
– Возможно, – кивнула Мила и спросила неожиданно: – Как вы думаете, сколько людей было замучено в застенках инквизиции? Учтите, что длилась она четыре века.
– Миллион? – спросил я наугад. – Или два?
Мила покачала головой:
– Тридцать две тысячи человек. За четыреста с лишним лет. А в Освенциме за четыре года фашисты уничтожили более четырех миллионов человек. А потом атомная бомба в одно мгновение испепелила сто тысяч человек в Хиросиме.
– Люда, Людочка, Мила! Это же не то совсем! Ведь люди не могут и не должны забыть свою накопленную в муках мудрость.
– Так и я не об этом. С развитием мудрости все обстоит прекрасно. Вот с добром сильные перебои. А мудрость без добра обязательно вырастает в злодейство.
– Но ведь любому искусству противно злодейство? – сказал я негромко, возвращая разговор к не понятому мной началу.
– Конечно, – легко согласилась Мила. – Только новое искусство острее чувствует неравновесие добра и мудрости. Поэтому оно тяготеет к разрушению. А разрушение не может создать новой сказки.
В это время в оркестре, видимо, перестали настраивать инструменты, потому что музыканты сделали перерыв. Официант принес вино и закуски, и я опять обрадовался этому – я плохо понимал, о чем говорит Мила, что-то меня не устраивало в ее рассуждениях, но возражения не приходили в голову, и от этого я чувствовал себя совершенным дураком. Я разлил в бокалы вино и сказал:
– Милочка, давайте выпьем за «самых-самых» архивистов.
– Таких не бывает, – усмехнулась Мила.
– Да, не бывает. Потому что они все – «самые-самые». Пройдут годы, много-много лет, придут на земле в равновесие добро и мудрость, и тогда обязательно найдутся люди, и будет их много, таких людей, которые захотят узнать, как же все это происходило. И тогда выяснится, что вы сохранили для них законсервированное время, уберегли память обо всех событиях и обо всех людях, живших в трудные времена соревнования добра с мудростью, потому что и на ваших папках, наверное, стоят печати «Хранить вечно!», а вечность – это, видимо, очень долго.
Люда-Людочка-Мила посмотрела ласково на меня и провела своей ладонью по моей руке, и у меня защемило сердце, потому что совсем недавно точно так же гладила мою руку Лена, и я пожалел, что постеснялся сейчас заказать себе борщ – ведь в сказках он много уместнее, чем кофе с коньяком, даже если ты его заказываешь в кавказском ресторане, где нельзя угадать, когда музыканты перестали настраивать инструменты и начали играть.
– Давайте выпьем за них, – кивнула Мила. – И еще давайте выпьем за Калинина, Бурдзенюка и Скоробогатова. Благодаря им я не бросила свою работу.
– А кто они? Ваши учителя?
Мила покачала головой:
– Они умерли задолго до того, как я родилась. А узнала я о них, когда уже пришла работать в архив. Честно говоря, работу свою ненавидела, казалась она мне кротовой, унылой, никому не нужной. Но однажды я услышала радиопередачу о подвиге Николая Гастелло: «...и тогда командир бомбардировщика направил свою машину в середину вражеской колонны...» Я слышала и читала об этом много раз, но в тот день что-то остановило мое внимание, хотя я не могла никак сообразить – что именно. И вдруг поняла – бомбардировщик! Ведь бомбардировщик – многоместная машина, ее экипаж состоит из нескольких человек. Но я всегда слышала только про Гастелло. Я строила всевозможные догадки и предположения: может быть, экипаж выпрыгнул на парашютах или, возможно, они уже погибли к тому времени, когда Гастелло принял свое решение? Или они тоже приняли решение погибнуть вместе с командиром? Тогда почему о них нигде и ничего я никогда не слышала? И эти мысли не давали мне покоя, мучили как наваждение. Я стала наводить справки и вскоре получила ответ: решение пикировать на танковую колонну было принято всем экипажем – Гастелло, Калининым, Бурдзенюком и Скоробогатовым. И весь экипаж погиб. А я поняла, что кто-то должен стоять на карауле памяти тех, к кому слава не пришла даже после смерти. Люди ведь должны помнить и о них тоже...