Гонки по вертикали. Ощупью в полдень
Шрифт:
Я махнул рукой:
– Не знаю, может быть, и прав.
– Прав я, Батон, прав. Поверь мне. Но ты ведь не за тем пришел ко мне, чтобы эти теории мы с тобой тут разбирали?
– Не за тем. У меня вот какая петрушка получилась...
Рассказал я ему подробно всю историю с итальянцем, чемоданом и Тихоновым. Окунь взял из моей пачки сигарету, неумело закурил ее, и дым он пускал, смешно надувая свои толстые щеки, пристально рассматривал пухлые синие клубы, плывущие по маленькой кухне, как отравленные пары над свалкой.
– Это ты с ними зря завязался, – сказал он наконец. – Забылся ты, братец, несколько. Вору милицию заводить не следует. Этот Тихонов, видать, тоже гусь хороший, он тебе еще покажет
– Спасибо на добром слове, утешил хоть, – усмехнулся я.
– А чего тебя утешать? Я таким, как ты, давно рекомендую: будьте мудры как змии, и кротки как голуби... Значит, надо считать, что ты в розыске?
– Почему в розыске? Я на подписке, и никто меня искать не собирается.
Окунь быстро зыркнул на меня, и во рту у него хищно блеснула коронка.
– А ты что, собираешься к ним по вызову являться?
– А куда денешься? – сказал я простовато, потому что я ему тоже больше не доверял. Не знаю почему, но перестал я ему верить. Раньше всегда верил, а теперь перестал. И таким уж мудрецом он мне больше не казался. Не могу объяснить, что произошло, но как-то рухнул он у меня в глазах. Наверное, вся штука в том, что мы с ним сейчас впервые поговорили по душам после того, как он из адвокатов вылетел. И хоть он все время мне объяснял, какой я ничтожный помоечник и что песенка моя спета, я почему-то не смог преодолеть жалости и пренебрежения к нему, потому что он только в одном правду сказал – в тысячу раз он хуже меня, гаже, подлее, грязнее. Никогда раньше он так не раскрывал самого себя и своих мыслей, потому что между нами был громадный барьер моего уважения к его профессии: ведь для фартового человека адвокат – как Господь-заступник. Да и он сам невольно очень сильно свою профессию уважал, потому что была у него профессия совершенно замечательная – он за всех людей ходатайствовал, от несправедливости защищал, милосердия для них просил, и какие бы они ни были плохие, эти люди, но они все-таки люди, а самый поганый человек заслуживает жалости, помощи и защиты, и был он для них больше отца-матери – он был их ПРАВОЗАСТУПНИКОМ. А стал жалким и ничтожным, голодной крысой стал – забился в свою заваленную мебелью нору и таскает сюда куски. Сожрет жадно свою баклажанную икру, оближет пальцы – и баб щупать. Так что верить я ему перестал. Почувствовал я к нему опаску какую-то. Потому и сказал:
– А куда денешься? Не бегать же мне от них. Позовут – явлюсь. Вся надежда, что итальянца не отыщут.
А Окунь, видать, тоже пожалел, что вошел со мной во все эти разговоры. Видать, и он меня опасался. И решил разойтись со мной без злобы, по-хорошему. Самую короткую минуточку он думал, потом сказал:
– У тебя главная надежда не на итальянца, а на то, чтобы из игры Тихонова вывести.
– Почему? – Я сделал вид, что не понял.
– Потому что кража чемодана в конечном счете пустяк. Чемодан у тебя со шмотками изъяли, и если появится итальянец, отдадут ему чемодан, извинятся за тебя – и ариведерчи, Рома. Вызовут – нет тебя на месте. До конца года будешь в розыске, а потом усохнет это дело постепенно. Но это все в случае, если не будет Тихонова, который поклялся отучить тебя воровать. А если дело будет у него, он это тебе так не спустит.
– А как же мне его освободить от моего дела? Я же не начальник МУРа.
Окунь развел руками и покачал головой:
– Существует такое понятие – человеческая кооперация. Она возможна, когда люди оценивают свои взаимоотношения одинаково.
– А какое это имеет отношение ко мне и Тихонову? – перебил я его разглагольствования: хлебом его не корми – дай ему поговорить красиво.
– Самое прямое. У вас с ним тоже установилась стойкая кооперация в отношениях, и вы оба считаете одни и те же вещи само собой разумеющимися.
– Например?
– Ну вот он тебя гоняет, как борзая зайца, а ты, естественно, бегаешь. Тебе это, конечно, не нравится, но ты не считаешь это неправильным, потому что он – сыщик, а ты – вор.
– А что же делать?
– Взять жалобную книгу.
– Не понял.
– Ох беда с вами! Чего тут непонятного? Надо пойти к директору магазина, попросить жалобную книгу и написать там, что продавец Тихонов очень плохой работник, грубиян, оскорбляет покупателей, недовешивает колбасы. Поэтому его надо отстранить от прилавка, а иначе ты на них найдешь управу в вышестоящих торговых организациях. Продавца Тихонова накажут, потому что покупатель всегда прав. А чтобы ты не базарил и не жаловался по инстанциям, тебе взвесят без очереди кило копченых колбасок и принесут в кабинет директора.
– Да, Окунь, ты это лихо придумал...
Посидели мы немного молча, и каждый из нас напряженно и зло думал о своем.
– Окунь, я бы хотел тебя отблагодарить за совет...
Он коротко блеснул очками:
– С тех пор как эти паршивцы финикяне выдумали монеты, все остальные виды благодарности сильно обесценились.
Я вытащил из кармана червонец и бросил его на стол. Встал и сказал:
– Ну, Окунь, бывай...
Глава 15
На взгляд инспектора Тихонова
На задней обложке папки последнего тома дела был приклеен конверт, в который вкладывались документы осужденных. Я вложил в него все эти полуистлевшие бумажки и закрыл досье. Вот и все. Замолкли вновь голоса людей, умерших почти четверть века назад и оживших для меня ненадолго, чтобы рассказать о том, что происходило с ними за последние полвека. Лежали на столе молчаливые папки, коричневые толстые тома с пугающей надписью «Хранить вечно!».
Вечно. Разве что-то вечно на земле? Господи, как все это давно было! Когда судейский секретарь поставил на обложку папки штамп с красным коротким грифом «В.М.Н.» – «высшая мера наказания», я пошел во второй класс, мать вышла замуж за учителя немецкого, Батон совершил первую кражу, Шарапов поступил на работу в МУР, стали поговаривать об отмене карточек, Савельева не приняли в детский сад «по недостижению установленного возраста», Черчилль просматривал перед выступлением фултоновскую речь о «холодной войне», в кинотеатрах повторно стали показывать «Остров сокровищ», а килограмм масла стоил восемьсот рублей.
Много злого совершили эти люди, пока злодейство не получило протокольной записи, и в стремительно уходящем сознании мелькнула последняя мысль: зачем же все это надо было?
Долго, долго – в один миг – промчалось четверть века, не так уж много осталось в живых и людей, которые судили злодеев, изжелтели бумаги, протерлись на сгибах, обтрепались на краях, поблекли чернила, выцвел машинописный текст. А вечность хранения? Что же вечно? Может быть, установленный десятилетиями протокол правосудия вовсе не это имел в виду? Может быть, он взывал вовсе не к вечности нашей памяти, которой человеку отпущено на один короткий век, а всем вместе – на всю человеческую историю? Может быть, вечной-то должна быть наша память, а не стареющие, выцветшие бумаги?
В это мгновение раздался телефонный звонок. Я снял трубку – звонил Сашка:
– У вас там Тихонова из МУРа поблизости не видать?
– Видать, – сказал я и посмотрел в окно. Через дорогу к подъезду Гнесинского училища степенно вышагивали добротные, хорошо одетые дети со скрипками в руках. Это были правильно воспитанные дети – переходя дорогу, они не вырывались у родителей из рук, а на середине мостовой аккуратно смотрели направо. Скрипка здорово дисциплинирует людей.
– А-а, это ты, – протянул Сашка. – Ну и закопался ты в своих катакомбах – еле разыскал. Работаешь?